Изменить размер шрифта - +

 

– Гнусный я, гнусный и ничтожный человек! – повторил себе Долинский, тоскливо и робко оглядываясь по комнате.

 

– Боже! Кажется, я заболею, – подумал он несколько радостнее, взглянув на свои трясущиеся от внутренней дрожи руки. – Боже! Если б смерть! Если б не видеть и не понимать ничего, что такое делается.

 

В зале послышались легкие шаги и тихий шорох Дашиного платья.

 

Долинский вздрогнул, как вздрагивает человек, получающий в грудь острый укол тонкой шпаги, побледнел как полотно и быстро вскочил на ноги. Глаза его остановились на двери с выражением неописуемой муки, ужаса и мольбы.

 

В дверях, тихо, как появляются фигуры в зеркале, появилась воздушная фигура Доры.

 

Даша спокойно остановилась на пороге и пристально посмотрела на Долинского. Лицо Доры было еще живее и прекраснее, чем обыкновенно.

 

Прошло несколько секунд молчания.

 

– Поди же ко мне! – позвала с покойной улыбкой Дора.

 

– Я сейчас, – отвечал Долинский, оправляясь и отодвигая ногою свое кресло.

 

Вечером в этот день Даша в первый раз была одна. В первый раз за все время Долинский оставил ее одну надолго. Он куда-то совершенно незаметно вышел из дома тотчас после обеда и запропастился. Спустился вечер и угас вечер, и темная, теплая и благоуханная ночь настала, и в воздухе запахло спящими розами, а Долинский все не возвращался. Дору это, впрочем, по-видимому, совсем не беспокоило, она проходила часов до двенадцати по цветнику, в котором стоял домик, и потом пришла к себе и легла в постель.

 

Темная ночь эта застала Долинского далеко от дома, но в совершенной физической безопасности. Он очень далеко забрел скалистым берегом моря и, стоя над обрывом, как береговой ворон, остро смотрел в черную даль и добивался у рокочущего моря ответа: неужто же я сам хотел этого? Неужто уж ни клятв, ни обещаний ненарушимых больше нет?

 

 

 

 

Часть третья

 

 

 

 

 

Глава первая

 

Живая душа выгорает и куется

 

 

Ничего не было хорошего, ни радостного, ни утешительного в одинокой жизни Анны Михайловны. Срублена она была теперь под самый корень, и в утешение ей не оставалось даже того гадкого утешения, которое люди умеют находить в ненависти и злости. Анна Михайловна была не такой человек, и Дора не без основания часто называла ее «невозможною».

 

В тот самый день, ниццскими событиями которого заключена вторая часть нашего романа, именно накануне св. Сусанны, что в Петербурге приходилось, если не ошибаюсь, около конца пыльного и неприятного месяца июля, Анне Михайловне было уж как-то особенно, как перед пропастью, тяжело и скучно. Целый день у нее валилась из рук работа, и едва-едва она дождалась вечера и ушла посидеть в свою полутемную комнату. На дворе было около десяти часов.

 

В это время к квартире Анны Михайловны шибко подкатил на лихаче молодой белокурый барин, с туго завитыми кудрями и самой испитой, ничего не выражающей физиономией. Он быстро снялся с линейки, велел извозчику ждать себя, обдернул полы шикарного пальто-пальмерстона и, вставив в правый глаз 'стеклышко, скрылся за резными дверями парадного подъезда.

 

Через минуту этот господин позвонил у магазина и спросил Долинского. Девушка отвечала, что Долинского нет ни дома, ни в Петербурге. Гость стал добиваться его адреса.

 

– А лучше всего, – просил он, – попросите мне повидаться с хозяйкой.

Быстрый переход