|
Чую — руке мокро. Думаю, с переживаний взопрел. Глядь под ладонь, краем глаза. А к ней сопля прилипла, добытчика, что киркой породу долбил, внизу, в карьере. Отматюкал я его, обтер об штаны и покатился. А досада меня проняла, аж до сраки. И тут не подвезло. Цельный месяц я свою тачку, опосля того паскудства, не смотрел. Только всякие разговоры в бараке слышал, кому и как пофартило на нашем деле, — глотнул чай Оська и продолжил:
— Не в золоте счастье водится. То всей моей корявой судьбой доказано. И я бывалоче, в тачке самородки привозил. Ну и что с того? Они, как и прочее — в казну шли. А нас — шмонали, чтоб не то в карман, в пасть, иль в задницу, в башку чтобы не вбили думку про золото. Мне не на нем подвезло вовсе. Меня чаще иных колотили за брехливый язык. И тогда, к начальнику меня вызвали, хотели на дальний карьер угнать, за то, что при всех старшего охраны паскудой назвал. Вот и вознамерился проучить, — качнул головой Лешак, умолк ненадолго. А потом продолжил:
— На конце пятого года это стряслось. Лето стояло. Несвычное для Колымы. Сухое, теплое. И в тот день духота стояла такая, что дышать было нечем. А охрана, как с цепи сорвалась, орут оглашенно: «Живей!! Пошевеливайся! Бегом!» Ну я и не сдержался. Обозвал старшего. Меня из карьера за загривок и зуботычинами вперед себя охранники погнали. На пинки взяли. Их много, я — один. Сам стал не рад, что сорвалось. Привели в кабинет к начальнику, как нарушителя трудовой дисциплины, и требуют, чтоб меня даже не в шизо, а в волчий карьер насовсем законопатили. Волчьим его неспроста звали. Там, чуть зэк ослаб и норму переставал выполнять, его выводили из карьера, за каким волков водилось видимо- невидимо. И отходили шагов на полета. Не больше. Зверюги враз чуяли гостинец и тут же налетали на ослабевшего. В куски разносили его. А до того состояния довести человека — ума не надо. Жрать вовсе не давали. Таких, как я, туда сгоняли и волкам скармливали. Мы, конечно, прослышали о том карьере и боялись его. Кому охота сдохнуть на звериных клыках. Вот и я стою, а колени трясутся. Ну, думаю, пропал, низа понюшку табаку, за язык, кой с жопы вырос, — усмехнулся Лешак и заговорил дальше:
— Начальник сидит у окна открытого, ворот рубахи расстегнул. Жарко ему. И слушает охрану. На меня злые взгляды мечет. И уж бумагу взял, чтоб на волчий карьер меня списать. А тут гроза, как полыхнула молния! Все небо синим стало. Тучу пузатую разорвало на две части. В кабинете всякая пылинка видна стала. Я стою, от страха зубы стучат. Чую, мало на свете жить осталось. Охрана скалится. Радуется загодя. Но тут какой-то шарик влетел в открытое окно. Вплыл. Тихо так. Что кусочек солнца. Осколок его. Я не враз, но быстро допер, что это молния, ее кусок. И уж если она на что наткнется, хана всем будет. Увидели ее и охранники, и начальник зоны. Испугались, хуже моего. Мне-то едино сдохнуть. Но и им не сбежать. Эта молния — кара Божья, она как перст Господен. Ну, и стоим, дышать боимся. Враз все сравнялись: и они и я… А шарик плавает. У самого носа начальника прошел. Тот дыханье сдержал, потом, что водой умылся. Охрана, не то дышать, глазами моргать боится. Все белые, как мертвецы. И тихо так в кабинете стало, что на погосте. А я и думаю, вот и прислал мне Создатель избавленье от волчьих клыков. Чтоб поганой кончины не было. Тюкнется этот шарик мне в лоб, и все взлетим на небеса. И я, и они… И вдруг — так жить захотелось. Сам не знаю с чего. А на столе у начальника ножницы лежали. Я и вспомнил. Хвать их и швырнул за окно подальше. Шарик тот за ножницами и вылетел. Следом. Заземлился. Да как шарахнет там, где ножницы упали! Аж дом перетряхнуло до самой крыши. Стекла зазвенели. И все! Охрана и начальник не враз в себя пришли, не сразу поняли и поверили, что живы остались чудом. Кинулись к окну, там, внизу, воронка в земи, ровно снаряд разорвался. Ну, тут в кабинет всякие мудаки влетели, мол, что приключилось, узнать пришли. |