Но, стоило ему принять на грудь хотя бы соточку, как с ним тут же начинала происходить какая-то странная, необъяснимая перемена. Его впалые, всегда гладко выбритые, пронизанные тонкими синими прожилками щеки быстро заливала густая нездоровая краснота. Взлохмаченные, торчащие во все стороны седоватые брови угрюмо ползли к переносице. Уголки губ низко опускались, будто он неожиданно вспоминал о какой-то смертельной неизгладимой незаслуженной обиде. Правое веко принималось безостановочно подергиваться. И тут его резко прорывало. Тяжелые больные слова начинали слюнявыми брызгами извергаться из его рта, наполненного редкими гнилыми прокуренными до желтизны зубами неудержимым нескончаемым потоком. С каждой минутой напор в его речи нарастал. Складывалось впечатление, что он опять и опять, в который уже раз, пускается в яростный неоконченный спор с каким-то своим давнишним упертым, несговорчивым оппонентом.
— Думаешь, малец, что ты кому-то на этом свете нужен? Да черта с два! Да хрен ты угадал! Никто из нас и никому не нужен. Никто и никому! Понял?.. Да все мы — твари еще те! Только о своей шкуре и печемся. Ни до кого нам по большому счету никакого дела нет! Каждый — за себя в этой помойной сучьей жизни! Каждый! Все остальное — срань на постном масле… Вот и на зоне ж правильно бакланят: «Не верь. Не бойся. Не проси». И все это — верняк чистый. Да лучше ж, верно, и не скажешь… А потому, салажонок, никогда ты себя не жалей. Никогда! Да и другим не позволяй, понял? На эту жалость гребаную только дурачков и ловят. А если кто тебя потянется по головке погладить — тут же кусани, хватани его покрепче за корявку… Не распускай нюни. Не ведись. Зри в корень. Ищи — какой у этого хмыря помойного к тебе скрытый интерес имеется. Секи и найдешь обязательно. Уж тут ты мне поверь! Мля буду!.. Вот тогда тебя и никакая падла хитрожопая ни в жизнь не разведет, никогда врасплох не застанет. Всегда молотком будешь, понял? Да и вообще, малой, сопли никогда не жуй, на кулак не наматывай. Будешь жевать — ничего толкового из тебя не выйдет. Получил в рожу — утерся да тут же, с ходу, и дал сдачи, да так, чтоб надолго запомнили. Съездил по сопатке да при дальше буром… И еще запомни, малый, навсегда заруби себе на носу — никто из нас никому и ничего не должен. Никто и никому! Понял? А вся эта ботва — чухня собачья, пустая трепотня для слабаков. Никто и никому — запомни! Жизнь, она, малец, — жестокая хреновина. Она никакого слюнтяйства никогда не прощает. Чуть разомлел, расслабился — и враз тебя сожрали, враз схавали со всеми потрохами. Да даже пёрнуть толком не успеешь! Это я тебе точно говорю. Точно, малец. Да так оно и будет… Хотя, конечно, вся эта моя тебе наука — с другой стороны — тоже ж одна херня на постном масле. Пока ты сам сто раз не обожжешься, на свои грабли раз пятнадцать не наступишь, пока они тебя капитально в лоб не шандарахнут, так, чтобы искры из глаз посыпались, — соображать ты своей бестолковкой все равно не станешь, как тебя, сопляка, ни натаскивай. Это только в красивых сказочках на чужих ошибках учатся. А по жизни — так только на своих. Понял?.. Поэтому все это — шняга полная. И не хрен вроде по-пустому рамсы разводить… Но ты, однако… все равно меня послушай. Слушай, малый, да на ус наматывай. Оно ведь лишним тоже никогда не будет. Да — верняк — не будет. Точно… А там, глядишь, хоть что-нибудь в твоей воробьиной черепушке да отложится. Хотя бы что-то дельное. А остальное… остальное ты потом и сам доберешь. Доберешь, когда не на шутку приспичит. Доберешь-доберешь, салажонок, да падлой буду…
Сбивчиво, непоследовательно, постоянно перескакивая с одного на другое, мог дядя Ваня читать свои нравоучения часами. Но только до той поры, пока не начинали выветриваться из его головы винные пары. Тогда он так же резко, случалось даже на полуслове, свой монолог обрывал. |