Изменить размер шрифта - +
 – Я хочу пройтись.

– Дождь.

– Какая разница.

Они медленно вышли в сетчато дрожащую темноту. По крыше и капоту бежевой «Волги», выколачивая глухую дробь, густо плясали фонтанчики. Вайсброд открыл дверцу – внутри, в мягкой уютной подлодке, затеплился свет. Молча сделал приглашающий жест. Нахохлившийся Симагин, пряча руки в карманы, отрицательно покачал головой.

– Жаль, вы не умеете водить машину, – сипло сказал Вайсброд, садясь. – Гонщик из меня сейчас… аховый.

Звонко ударила в корпус дверца и защелкнулась в пазах. Заурчал стартер, вскрылись алым светом габаритные огни. Едва различимый за мокрым стеклом Вайсброд снял левую руку с баранки и помахал Симагину – Симагин в ответ покивал внутри поднятого воротника. Проливной дождь увесисто сыпался ему на плечи, барабанил по обвисшей шляпе. Заходили, поскрипывая, «дворники». «Волга» дрогнула и, расплескивая протекторами воду из луж, покатила к арке проходного двора. Следом пошел Симагин.

Он обещал подумать. На углу Большого и Двенадцатой линии его едва не сбил грузовик. На мосту Шмидта было просторно и ветрено, твердый дождь гвоздил щеки, грохотали в рыжем свете фонарей трамваи, и мост упруго подскакивал над водянистой бездной. На набережной Красного Флота, прогремев парадными дверями, навстречу вывалилась компания, весело и нестройно вопящая под гитару: «Гоголь, Гегель, Бабель, Бебель – жидовня проклятая! Бля, и ты, моя Маруська, сделалась пархатая! Гоголь, Гегель, Бабель, Бебель – классика опальная! Бля, до жопы надоела их брехня моральная!» На Театральной, из приоткрытых окон первого этажа консерватории, слышалось с какой‑то репетиции удивительно красивое девичье многоголосье: «У девицы в белом лице румяны играют. Молодого, холостого парня разжигают. А женатому тошно цаловать нарошно!» Симагин шел сквозь дождь и даже не спешил – все было далеко. Так далеко. Резонаторы были еще далеко. Но ближе остального. Дождь утихал. На канале Грибоедова – в Никольском уже пробило одиннадцать – Симагин вошел в будку телефона и позвонил Карамышеву.

– Простите, Аристарх Львович, – сказал он. – Не разбудил вас?

– Нет, что вы! Да‑да, он, – добавил Карамышев в сторону, а потом опять Симагину: – А мы просто‑таки чувствовали, что вы позвоните. Я слушаю вас, Андрей Андреевич.

– Я, собственно, у вас под окнами. Случайно, честное слово. Я просто гулял. И, кажется, придумал, как спровоцировать развертывание.

– Немедленно поднимайтесь! – взволнованно крикнул Карамышев.

Симагин помедлил, потом спросил осторожно:

– Но ведь вы, как я понимаю… не один?

– Мы с Верой Автандиловной занимаемся математикой дважды в неделю… она будет очень рада вас…

– Прос‑стите! – страдальчески сказал Симагин и рывком повесил трубку. Вышел из кабинки. Мотая головой от стыда, отошел к парапету и неловко, поломав три спички, закурил. Только теперь он понял, как продрог. Карамышев. Сухарь. Молодец, Карамышев. Верочка, легкая и радостная, как олененок.

Завидуешь? спросил он себя и, затягиваясь, честно ответил: завидую. Хотел бы целовать ее? Да. Но, наверное, не смог бы. Целовать и не чувствовать, что чувствовал, целуя Асю, – обман. Она‑то может подумать, что я чувствую именно так! Подло целовать женщину, не ставшую целью. Но ведь и средством я не сделаю ее никогда! Значит, не подло? Не цель, не средство – просто. Как ласкают ребенка. Как согревают в непогоду. А стоит улечься пурге – улыбнуться и продолжить путь, каждый – свой. И даже если путь един – все равно как‑то вчуже, как‑то отчасти порознь: шажок вместе, шажок врозь… Но еще страшнее и несправедливее – если, сам лишь согревая в непогоду, для нее станешь целью.

Быстрый переход