Если ты хочешь иметь образцовую семью, на зависть всем семью, представительскую семью, то должен стать пушистым подлецом. И так далее...
– Ты знаешь, она права! – ворвался в спальню Борис Петрович, растерзанный самим собой. – Да, я стал подлецом. Да, я подсиживал, клеветал, предавал, где надо говорил, а где надо молчал. Да, я ходил в сауны с нужными людьми и после длинноногих блондинок приносил ей бриллианты и объяснялся в любви. Но это к делу не относится, а если относится, то опосредовано, потому что, вы, Евгений Евгеньевич, бесчестный человек! Я вам это ответственно заявляю. Вы – бесчестный человек!
– Я?!
– Да, вы, Евгений Евгеньевич! Вы не выполнили своих обязательств! Вы не отдали мне святого – вы не отдали мне карточного долга, вы не обладали моей женой!
– Почему это не обладал? – встала перед ним Валентина в позу обозленной супруги. – Обладал, да так, как тебе никогда не удавалось!
Воспаленные Бориса Петровича глаза забегали по супруге.
– Глаза не кошачьи, – отмечали они. – Ничего от удовлетворенной кошки. Платье не помято. Макияж не смазан.
Потом посмотрел на Смирнова. Он лежал в рубашке и брюках. Ширинка была застегнута.
– Да мы были близки, – оставаясь лежать, заложил Евгений Евгеньевич руки за голову. Улыбка удовлетворения блуждала по его лицу.
– И он... он оплодотворил меня, вот! – чертовские искры заплясали в глазах Валентины.
Она была чудо как хороша.
– Будет двойня, Борис Петрович, я это чувствую, – сочувственно покивал Евгений Евгеньевич. – И вам придется ее воспитывать.
Борис Петрович сник, опустил руки. Он смотрел на жену с восторгом, с восторгом, испачканным низостью, смотрел, не узнавая ее. "И эта удивительная женщина моя?! Была моей?!
Валентина, потеряв весь свой апломб, искала что-то в глазах мужа. Тот, не выдержав взгляда, отвернулся. И увидел бутылку коньяка, стоявшую под кроватью.
– Иди к себе, – сказал он жене, хлебнув из нее. – А я попытаюсь отыграться.
* * *
– Мне кажется, вы зациклились, – проговорил Смирнов, когда они вернулись в гостиную. – Вы бегаете по кругу вместо того, чтобы остановиться и поискать выход. А это, надо сказать, трудное дело, ибо их тьма тьмущая. Можно застрелиться, можно убить кого-нибудь и сесть в тюрьму, сесть и избавиться от необходимости принимать решения. Можно убить кого-нибудь и не сесть в тюрьму, а всю жизнь мучиться и опускаться. А можно поступить совсем оригинально – плюнуть на карьеру, на власть, на славу, и просто торговать памперсами и жить с Валентиной. А если это не устраивает, можно подвалиться друганом к одному типу из администрации и уехать консулом на Таити. Кстати, о Таити. Тут у вас полно картин Гогена, с недавних пор я люблю их. Раньше в упор не переваривал, морщился душевно, переживал за великого мастера – мазня все, да и только. А недавно прозрел и полюбил. Оказывается, смотреть на них надо по-особенному, на задний план надо смотреть. И тогда они оживают, становятся объемными и истинно, необходимо существующими. Так, по-моему, надо и на жизнь смотреть. Не на то, что праздно мельтешит перед самыми глазами, а на то, что позади этого, на то, что по совести своей и происхождению не может, не хочет лезть в глаза.
– Сдавай, болтун, – помолчав, подвинул к нему карты Борис Петрович. – Будем играть на суицид, то есть на выстрел в собственное сердце. Если ты выиграешь, застрелюсь я, и наоборот.
Смирнов пожал плечами, взял карты, стал тасовать.
– Послушай, а почему ты не боишься, почему ты спокоен? – задрожал голос Бориса Петровича. |