И Толубеев понял, что перед ее глазами все еще стоят эти проклятые цифры, что она не только запомнила их, но и представила страшные поля сражений, где эти сухие цифры превратились для нее в такие горы трупов, каких не оставлял на своем пути даже Тамерлан.
— Пойми, Вита, — попытался он объяснить, — это их пропагандистская месть в ответ на разгром под Сталинградом. Там они потеряли целую армию, после чего им пришлось объявить траур во всей стране, а теперь, воспользовавшись маленьким частным успехом, они пытаются внушить и собственным согражданам и всему миру, будто все так же сильны, как в первые месяцы войны. Но это уже игра с краплеными картами. Конечно, они еще принесут много страданий нашему народу, они еще будут сопротивляться, а порой и одерживать мелкие победы, но тем необходимее разгромить их до конца. Но они знают, что такое вот беспардонное хвастовство пока что удерживает наших союзников от открытия второго фронта, держит на привязи их собственных обеспокоенных союзников. Это просто война нервов!
Она была безучастна, только губы страдальчески сжаты, брови нахмурены, и он вдруг понял, что она испытала в Германии нечто такое, что, наслоившись на эту паршивую фальшивку, тяжело ранило ее.
Оживилась она только в усадьбе. Заспешила с вещами, с обедом, с переодеванием. Стол, как и в прошлый раз, был накрыт, прислуга отпущена, и Вита с радостью принялась исполнять обязанности хозяйки. Но до того, как сесть застоя, все-таки повела Толубеева в комнату отца, где висела копия той карты, что Толубеев видел в его кабинете, правда, без флажков. И только когда Толубеев взял карандаш и прямо на карте начертил линию фронта на десятое ноября тысяча девятьсот сорок второго года и линию фронта, как он ее понимал сегодня, в марте, Вита вдруг как-то повеселела. Должно быть, ей, жительнице маленькой страны, которую можно было пересечь поперек в автомобиле за три-пять часов, а возле Нарвика и пешком в течение одного часа, только теперь стали ясно видимы огромные масштабы территории, где шла ожесточенная борьба двух гигантских армий.
— Ты меня убедил, Вольёдя, — воскликнула она с тем прежним оттенком юмора, с каким встречала, как это она называла, «подрывную пропаганду». — О, Вольёдя, ты всегда говоришь так убедительно, что в конце концов сделаешь из меня коммунистку, и я пойду национализировать рудники моего отца! — это была ее старая шутка, и он обрадовался, что то мрачное, что потрясло ее и в сводке, и, наверное, в самой Германии, понемногу покидает ее.
Но он боялся расспрашивать и во время обеда рассказывал, как гостил у Свенссонов, как был рад ее заботе о нем, одиноком. Но после обеда, убрав со стола, она сказала сама:
— Почему ты не спрашиваешь, что я видела, когда была твоими глазами?
Ты была моею душой! — поправил он. — Теперь расскажи, как же ты провела там эти две недели?
— О, нас принимали на уровне королевской семьи! — беспечно бросила она. И тут же поддразнила — Там оказался племянник знаменитого Стиннеса, друга и соперника Круппов, он в первый же вечер предложил мне руку и сердце. А потом уже не отходил ни на шаг!
Толубеев поразился, как это ее маленькое хвастовство ранило его. И конечно, Вита поняла или увидела его смятение. С той же беспечной шутливостью она сказала:
— Знаешь, он из породы немецких красавцев! Высокий, светловолосый, чистая нордическая раса!
— Твой успех у этих нордических господ я могу представить и без описания подробностей! — хмуро сказал он.
— Но я хотела обязательно показать его тебе и даже сфотографировала! — похвалилась она. — Вот, посмотри!
Она покопалась в своей сумочке и выбросила на стол снимок.
Толубеев совсем не хотел смотреть на этого племянника стального магната фашистского государства. |