Должно быть, от натуги кашля у меня лопнула какая-нибудь жилка в груди, но это не опасно, я знаю. Только надо скорее вылечиться от кашля до приезда Золотой. А то она испугается, если я при ней буду так… барабанить…
Я получила от нее письмо сегодня, такое чудное, такое родненькое письмецо! Она и не подозревает о том, что тут произошло в марте, радуется, что поправлюсь в Финляндии, где такой прекрасный, такой чудный воздух. Просит беречься, не оставаться после заката солнца, пока еще свежо на воздухе.
На воздухе!
Ах, как долго я не выходила! Кажется, целую вечность! Принцесса, Живчик и Слепуша приходят ко мне через каждый час и рассказывают обо всем, что делается там, по ту сторону моей двери. Им запрещено целовать меня из опасения кашля, который я им могу передать, и близко ко мне наклоняться. Но Принцесса каждый раз, когда никого нет в комнате, перецелует все мое лицо, глаза, лоб, волосы и губы, несмотря на запрещение…
— Ах, Ира, Ира! С каким восторгом я бы взяла на себя часть твоих страданий! — говорит она. Ее губы улыбаются, а глаза плачут и смотрят так жалобно, жалобно на меня…
Этого еще недоставало! Чтобы захворала она, моя миленькая, золотоголовая Принцесса! Нет, нет! Она должна быть здорова, я хочу представить ее золотой во всем блеске ее красоты.
Еще неделя… Одна неделя только…
Сегодня приезжал доктор из Петербурга, приглашенный Марьей Александровной для консилиума. Зачем консилиум? Что это значит?
О, как они мучили меня, тот важный из Петербурга и мой милый старичок финн с очками, как вентиляторы. Выстукивали меня молоточками, выслушивали, переговаривались по-латыни. Если бы я была не такая слабая и усталая и у меня не болела бы так грудь и спина, я думаю, что я бы расхохоталась им в лицо, так они были удивительно забавны!
А потом…
Марья Александровна сидела долго у моей постели и говорила так ласково со мною, расспрашивая, не хочется ли мне чего-нибудь.
О, разумеется хочется, и многого, многого сразу. Хочется прежде всего увидеть Золотую.
Хочется чтобы она сидела близко-близко, держала мои руки в своих и рассказывала мне о своей жизни без меня.
Хочется красных-раскрасных роз, которых здесь, наверное, не найдется…
Хочется холодного-прехолодного лимонада-шипучки, которого мне нельзя теперь пить.
Хочется, чтобы прошла эта негодная слабость, чтобы я спала по ночам и не задыхалась от кашля и не тряслась, как в лихорадке.
Хочется закончить «Куки и его салазки» и нарисовать Ирму в ее коровнике.
А еще хочется соскочить с постели, выбежать в сад, где уже так удивительно зеленеет травка, и скатиться кубарем с горы, к самому морю, к самому морю…
Вечером, когда Принцесса пришла ко мне пожелать мне спокойной ночи, веки у нее были красны, как будто она плакала без передышки, а щеки пылали, как огонь.
— О чем ты плакала? (Я самым незаметным для меня образом говорю теперь на «ты» со всеми моими подругами по интернату, кроме разве Ирмы, да и то потому, что эта деликатная девица на «вы» со всеми, даже с собственными коровами. Клянусь!)
Она долго молчала. А потом как разревется, как разревется! Вот не по дозревала-то, что в человеке может заключаться столько слез! И так как я тревожилась на ее счет и все допытывалась о причине ее горя, она вскочила со стула и как сумасшедшая бросилась вон из комнаты.
А вечером, когда Маргарита Викторовна пришла дежурить ко мне на ночь (она с Марьей Александровной чередуется еженощно у моей постели), я выпытала у нее причину Мариночкиных слез. Говорят, они поссорились, Принцесса и Живчик. Ну поссорились, ну и помирятся, зачем же плакать?
Нет тут что-то кроется! Не то! Не то!
Ах, как досадно, что я так слабею! Едва-едва могу водить карандашом по страницам моего дневника. |