|
Конечно, барышня она довольно миловидная и волнует своим простодушием, не скрою, я чувствовал готовность сжать ее в объятиях, я уже сгорал от желания ощутить жар ее губ на своих и пить ее дыхание… но при всем при этом страшно опасался оказаться втянутым в любовную интрижку в то самое время, когда мне нужна голова совершенно свободная, иначе не довести до конца успешно дело чести.
— Ну вот… держите… — произнесла она тем временем, разворачивая пакетик.
Я взял свой кусок пирога. Наши руки соприкоснулись. Она задрожала. Мне стало жаль ее и стыдно за себя. И я вдруг возненавидел несчастную пепельную барышню — хотя бы за то искушение, какое она являет собою, сидя здесь, у меня, со своими тесно сведенными коленками в двух шагах от моей постели. Ах, если бы я мог, уткнувшись в эти ее колени, исповедаться, выговорить ей свою тайну, объяснить, что я не принадлежу себе, что я всего лишь посланник умершего, а умершим этим был гениальный поэт Пушкин, что я не имею права вкусить и толики земных радостей, пока не отомстил, что я связан клятвой, что я хочу ее, хочу, хочу, что я несчастен, страшно одинок, что я безумец, что я — русский… Ничего этого я не сказал и, чтобы овладеть собой, взялся за эльзасский пирог, который был необычайно нежен, просто-таки таял во рту. Я жевал, а она не сводила с меня страстного взора. Столь двусмысленную ситуацию продолжать было невозможно. Единственное слово, единственное движение — и все! И мы оба в ответе за случившееся.
Изабель поднялась. Мы стояли так близко друг от друга, что я чувствовал тепло, которое излучала ее кожа. Но Пушкин был сильнее. В порыве, нахлынувшем на меня, смешались немыслимое сочувствие к девушке и… и некоторая жестокость, которая показалась мне совершенно ужасной. Я взял руки Изабель в свои, покрыл их поцелуями и сказал:
— Нет, Изабель, дорогая, нет… Давайте не станем портить нашу чудесную дружбу… Спасибо за то, что пришли…
Глаза ее расширились, затуманились слезами, губы задрожали еще сильней, жалко изогнулись. Мой отказ ранил пепельную барышню в самое сердце. Мне почудилось, будто она вмиг постарела. Какая-то сгорбленная, поникшая, молча пошла к двери. Я не стал удерживать. А стоило ей скрыться, рухнул на кровать, грудь мою сотрясали рыдания, я называл себя идиотом и чудовищем.
В тот же самый вечер, словно бросая вызов, я, плюнув на больную ногу, пошел в «Мабилль». Адель на этот раз оказалась на месте и свободна. Мы сели за столик, и я стал бешено веселиться. Пили шампанское, хохотали. Но и напиваясь, и уже под парами, я не мог изгнать из памяти бледное личико Изабель, которую так незаслуженно унизил и оскорбил. Как знать? Может быть, именно ей, пепельной барышне, было суждено стать женщиной моей жизни! Но я решил посвятить себя Пушкину. А она стала первой жертвой моего странного предназначения. В два часа ночи я привез Адель к себе, в свою комнату. Она принялась, смеясь, сбрасывать одежки. Я сдерживался: больше всего мне хотелось плюнуть ей в физиономию — в наказание за эту простонародную радость. Но у нее были красивейшие груди… И она потрясающе целовалась, будто всего тебя втягивала в свой рот, жадно, умело… профессионально. И потом, она была француженка, и это, как мне казалось, только добавляло пикантности моим достижениям.
Обладая девкой, я пьянел в равной степени от наслаждения и от гадливости. Но с нею я, по крайней мере, не предавал Пушкина. У нее не было души, она не была творением Божьим. Пара ляжек с дыркой между ними. А в том состоянии, что я сейчас находился, ничего иного и не требовалось. Я ей заплатил после любви — как платят кучеру или чистильщику башмаков, когда вас хорошо обслужили. И Адель отбыла, довольная выручкой.
А я, ослабев, валялся поперек кровати, пресыщенный и угнетенный тем, что со мной происходит. Нельзя и дальше плыть по воле волн, подчиняться обстоятельствам. |