А Ирина уже хлопотала где то на кухне, и на маленькой террасе дачи пахло собакой и котом, откуда то вдруг пошел мелкий, тонущий в тумане дождик, и баба Настя очень громко сказала Извольскому, чтобы он снимал ботинки и шел пить чай.
От террасы в кухню вел маленький коридорчик, и Извольский задержался в коридорчике, разглядывая себя в зеркало.
То, что он видел, ему далеко не понравилось. Да, костюм на Извольском был пошит у Грекова, шелковый галстук с бордовыми разводами стоил не меньше двухсот долларов, и белейший воротничок белейшей рубашки оттенял тщательно выбритый подбородок. На этом плюсы кончались.
Вячеславу Извольскому было всего тридцать четыре года – возраст более чем молодой для единоличного хозяина пятого по величине в мире металлургического комбината и некоронованного диктатора сибирского города с населением в двести тысяч человек.
Пятнадцать лет назад атлетически сложенный, стройный Слава Извольский был героем любовником всего курса и кандидатом в мастера спорта по боксу. С тех пор привычка к власти, долгие переговоры и перелеты, бесчисленные бумаги и хорошая пища, в которой Извольский никогда себе не отказывал, сыграли с ним дурную шутку. Некогда сухощавое лицо стало розовым и откормленным, как у свинки. Мускулы на плечах превратились в жир; талия изрядно разрослась. Из старенького, обклеенного бумагой зеркала на Славу Извольского глядел упитанный и мордастый хряк весом за центнер. Извольский невольно представил рядом с собой жилистого и сухощавого Черягу и тихо вздохнул.
В кухне была распакована нехитрая снедь, которую Ирина привезла бабе Насте, и на деревянном столике в щербатых тарелках были разложены пошехонский сыр и розовая докторская колбаса. Извольский не видал этой колбасы вот уже лет пять и даже не знал, что она еще существует. Он почему то думал, что докторская колбаса канула в вечность вместе с продуктовыми заказами, очередями за шпротами и Советским Союзом. Оказывается, СССР умер, а докторская колбаса была еще жива. На плите подергивал свистком чайник, на деревянном столе стояли высокие щербатые чашки без блюдец.
Докторская колбаса оказалась очень вкусной, а чай – горячим и терпким, и Ирина опять что то говорила, и Извольский ее о чем то спрашивал и прихлебывал чай, привалившись спиной к стене и закрыв глаза. Он внезапно почувствовал покой и дрему, – совсем не то, что должен чувствовать самец, оставшийся наедине с приглянувшейся ему самкой, и он неожиданно понял, что страшно устал: не за вчера, не за месяц, а годика этак за три четыре.
Баба Настя и в самом деле куда то исчезла, – Извольский заметил ее в окно, когда она торопилась прибрать что то в саду из за начинающегося дождя. Потом баба Настя вернулась домой, а Извольский с Ириной, наоборот, вышли в сад, и гендиректор побрел по доскам, проложенным между раскисших грядок, пачкая начищенные ботинки и отвороты безукоризненно скроенных брюк. Он совсем забыл, что где то рядом Москва – ненавистный, страшный ему город, где не было ни одного чиновника, который не продавался, но где купить всех из за их многочисленности было нельзя. И что час назад он, быть может, сам подписал смертный приговор глупому проворовавшемуся Коле Заславскому.
У Ирины было немного детское лицо, может быть, чуть узковатое, с пухлыми бледными губами и твердым подбородком. По нынешним меркам в нем удивительно не хватало той сексапильности, которая обычно привлекала Извольского. Если бы смолянку с портрета Рокотова нарядить в джинсы и старенькую курточку, она бы как раз оказалась похожа на Ирину, и это была вряд ли случайная аналогия. Молодая преподавательница казалась еще моложе от свойственного интеллигентам невнимания к жизни и искреннего безразличия к проистекающему оттого безденежью.
Только одно до странности противоречило личику смолянки – внимательные серые глаза. Извольский не привык видеть таких внимательных женских глаз, разве что у бухгалтеров. |