— То есть… Думаю, я сама разберусь с малышом.
Она уходит, раздосадованная, к своему барбосу. Ришар все еще здесь и как-то странно ухмыляется.
— Неплохо, Антуан. Верен самому себе. До скорого.
Понимаю, что он хочет сказать. У меня репутация хама. Это верно, мне трудно говорить с ними иначе. Я не имею ни малейшей симпатии к легавым, терпеть не могу всех, кто носит форменную фуражку, и вдруг сам оказываюсь в шкуре того, на кого глядят с тревогой, замечаю порой признаки страха в вопросах, которые мне задают. И само собой, отвечаю на них со всей жесткостью, на какую только способен. Коллеги ставят мне это в укор, думают, что я злой: «Ты бы видел, как разговариваешь с ними!», «Это ты довел до слез девицу из восьмого?», «Что они тебе опять сделали?!» Наверняка это чистая правда. Они все пытаются меня утихомирить, и они, конечно же, правы, хотя сам я ничегошеньки за собой не замечаю, это от меня как-то ускользает. На твердой земле я совсем не такой. Ладно, согласен, порой я срываюсь, меня заносит, и я позволяю своему дурному расположению духа править целым вагоном. Я оставил на перроне промерзших насквозь людей среди ночи, когда у меня были свободные места. Я наорал на бедняг, которые разбудили меня, чтобы попросить аспирину. Я пугал мнительных, посылал к черту тех, кто лез ко мне со своими откровениями. Я раздражителен, а то и несправедлив.
Враки все это…
Нельзя ограничиваться только ими. Случалось, я делал и такое, что далеко выходило за пределы моих служебных обязанностей. Я ночь напролет возился с одной беременной, вынужденной возвратиться на родину из-за своего большого живота; прятал в собственном купе запуганного мальчишку; часами выслушивал женщину, едва избавившуюся от какого-то кошмара; находил спокойный уголок для парочек, влюбленных по самые уши; провожал до дома стариков в Риме или Флоренции; торговался с таможенниками из-за арабов и индусов, чтобы их не ссадили на границе; молил контролеров о милосердии к юным придуркам, решившим путешествовать без билета. Но об этом никто не знает. Порой я спрашиваю сам себя, как это мне удается быть способным и на лучшее, и на худшее. Не знаю, в чем тут дело, наверное, что-то неуловимое, какой-то инстинкт, который в мгновение ока, в долю секунды заставляет меня отличить нечто по-настоящему срочное от пустяка.
Ну да… Что предпочтительнее: дать двум подросткам покайфовать или приютить какого-то типа, торчащего в три часа ночи на вокзале в Лозанне? Выбор вроде простой, но надо учесть, что юнцы-то, быть может, никогда больше не увидятся, потому что девчушка едет лечиться от лейкемии в какую-то больницу в Гренобле. И надо было также послушать того идиота из Лозанны: «Мне нужно место в пустом купе, я не выношу запаха ног, а спать могу только в направлении движения, и разбудите меня за десять минут до Дижона, один из ваших коллег меня как-то уже подвел, я этот поезд знаю, мой чемодан на перроне, проводите меня в мое купе». Только каким-то чудом я не заехал ему по морде. До сих пор вспоминаю его проклятия, когда поезд тронулся. Дело было осенью.
Я такой же, как все, предпочитаю иметь выбор в своих поступках. Мимо нас только что промчался встречный поезд, тоже идущий на полной скорости. Я так и не сумел привыкнуть к этим внезапным оплеухам ветра и децибел. Вижу, как появляется какая-то девица в мини-юбке и джинсовой курточке со значком, на котором можно прочесть: ITALIANS DO IT BETTER.<sup></sup> Она не очень-то красива, но я стараюсь не дать ей прочесть это по моему лицу.
— Французи, ви молодже другие проводники. Как тебя зватти?
Чувствую, как она приближается. Еще одна желающая прокатиться на халяву, но взявшаяся за это не с того конца. Со мной, во всяком случае.
— Антуан.
— Антонио? Миленьки. Твой поезд тодже миленьки.
Акцент — как ножом по уху. |