Поднял руки к люстре, словно хотел сорвать ее с потолка.
– Сталин – да, много у него вины перед нами, но и рос при нем, поднимался русский народ! При царе-то нас с меньшими братьями было всего сто сорок миллионов, а при Сталине мы вдвое выросли, нас перед войной двести восемьдесят миллионов стало! Кто ж и войну-то выиграл, если не эти миллионы? Женщины рожали. У твоей матери сколько детей было?
– Десять гавриков.
– Ну, вот – десять, а в нашей семье одиннадцать детей отец с матерью на ноги поставили. А империю кто в границах держал и еще новые земли к ней прирастил? А ленинским большевичкам кто шею сломал? А там ведь одни жидки в кожаных тужурках были, палачи-комиссары проклятые!…
– Но ведь сами же говорили: укрепленную линию разобрал, командиров сколько в лагерях сгноил.
– Да, говорил. Но в этом еще разобраться надо, что это за командиры. Тухачевский, Корк, Уборевич – туда им и дорога! Другие на жидовках были женаты. Народ ненадежный. А кто судьи, следователи – кто в НКВД сидел?… Детки Дзержинского да Кагановича! Сталин не Бог, за всем, что делалось в государстве, не уследишь. Наконец, и Победа! Как бы там ни было, а Европу на лопатки положили, шею Гитлеру свернули. Нет, Иван, ты мне Сталина не трожь, у него еще много врагов будет, да не мы, русские люди, мусор на его могилу потащим. Он хотя и грузин, вроде бы и ни к чему это грузину на русском престоле восседать, но если уж так случилось – суди его по делам. Катька-царица немка была, да вон каких дел наворочала, а Багратион – полководец?… А Барклай-де-Толли?… Я человек русский и людей люблю, прежде всего, русских, потому как род наш, семья, но если ты инородец и человек хороший – вот тебе моя рука! Потому как инородцы тоже наши братья. И если инородец умный, то понимать должен: в России всем будет хорошо, если хорошо русским! Если ты живешь на земле, добытой и возделанной русскими людьми, понимай это, и цени, и хоть немножечко будь русским. Тогда и я пойму башкира, татарина, и всякого калмыка, живущего в пределах России, – и я стану немножечко башкиром и калмыком, потому как у Бога мы одна семья – все дети его, а между собой братья.
Чернов говорил, говорил, но сон сковал меня намертво, и я уж не слышал его пророчеств и заклинаний. Моя жизнь с этим беспокойным человеком только начиналась, и я еще много услышу от него умных, а иногда и не очень умных, но всегда искренних и горячих речей. Чернов пришел в мою жизнь как учитель и старший товарищ. Он еще до войны работал в центральных газетах, а в годы войны был военным журналистом – много видел, знал и умел делать выводы. А кроме того, он был добрым человеком, полюбил меня и всячески помогал в газетной работе; я же, если не очень хотел спать, готов слушать его был бесконечно и навсегда сохранил благодарность за его науку.
Последнее, что я услышал от него в ту ночь…
– Смерть Кулинича повергла в шок редакцию. Особенно его собратьев. Они совсем потерялись.
Я еще успел спросить:
– А много их… его собратьев?
– О-о-о!… Ты завтра посмотришь…
Он и еще что-то говорил, но я уж ничего не слышал.
Пройдет три года нашей службы в Румынии, мы вернемся в Москву, и там я узнаю, что Чернова постигло большое несчастье. С Дальнего Востока приехал его младший брат и потребовал от Геннадия Ивановича освободить дом, который Чернов в отсутствии брата много лет занимал и обустроил за свои средства и своими руками. Их отец отписал дом младшему сыну, и старший брат не имел на него юридических прав.
– Отец оставил развалюху, а я дом расстроил, вложил в него много денег.
– Я тебя об этом не просил, – сказал брат.
Чернову с больной женой и тремя детьми пришлось оставить дом и просить убежище у друзей. Дом находился в черте Москвы, и мы, друзья Геннадия Ивановича, принялись хлопотать о предоставлении ему квартиры. |