Последние дни мая какие то особенно мягкие, воздух легок, просквожен высоким, но нежарким солнцем, так, что крыши домов, стекла окон, дальний мост поверх нашего забора, кажутся отчетливо приближенными и блестящими, облака летучи, доцветающая сирень блекло фиолетовыми обвалами пены перехлестывает через доски забора, изредка налетающий короткий дождь оставляет за собой сверкающие каплями деревья, провода, травы. Июньские ночи нагнетают тревогу: по улицам едут грузовики с солдатами, слышны отрывистые выкрики команды; днем на поле, к востоку от нашего дома, солдаты усиленно восстанавливают старые завалившиеся окопы, роют траншею вдоль нашего забора, обращенного к Днестру; на крыльце дома Кучеренко сидит румынский пехотный капитан с обветренно мужественным, тронутым ранним загаром лицом, в ладно подогнанной серой с красной подкладкой шинели и фуражке с красным околышем, похлестывает прутиком по голенищам сапог и дружески беседует с нами, обступившими его мальчишками, на великолепном русском (вероятно, из царских офицеров, в двадцатые годы спасшихся от большевиков), привстает при виде приближающегося отца, отдает честь, уважительно называя его: "Господин адвокат…", они говорят о чем то мне непонятном, офицер каким то твердым и печальным, каким то пронзительным взглядом смотрит на левый русский берег; помню лишь обрывок фразы: "Мы еще вернемся…" Отец уводит меня домой. В наш дом и во все соседние поставили на постой офицеров: строгий, поскрипывающий ремнями майор ночует в папином кабинете, приходит далеко заполночь, уходит до рассвета, все вещи при нем в полевой сумке, но круглые сутки у парадной стоит часовой; папа, до предела приглушив звук, пытается слушать Москву. Внезапно, в темноте, вбежав в столовую, сдавленным от волнения голосом говорит: "Русские дали ультиматум румынам: в течение двадцати четырех часов освободить Бессарабию". После полуночи офицер не приходит, исчезает часовой. Улицы темны и безлюдны. Ощущение полной заброшенности и беззащитности не дает уснуть; кажется, все пространство вдоль границы, с домами, деревьями, людьми, животными, вымерло. Даже пес не тявкнет, петух не прокричит, только слышно, как отец босиком шагает вдоль кабинета, туда, назад. Никогда в жизни я не ощущал такой могильной тишины. Среди ночи с левого берега раздается орудийный выстрел, вероятно, холостой, последующего взрыва не слышно. На рассвете стучат в калитку. Румынский лейтенант с группой солдат и станковым пулеметом проходит через наш двор, чтобы занять позиции в свежевырытой траншее, нам приказывают покинуть дом, и тут я впадаю в рев, я не хочу уходить из дому, меня успокаивают: мы уходим на несколько часов, совсем недалеко, за угол, к папиному младшему брату Шае и тете Хоне, его жене, это же совсем рядом, на улице Комендантской, а я реву взахлеб, никогда ни раньше, ни позже я не испытывал до такой остроты и боли, что я оставляю самое дорогое, ну просто сросшееся с моей жизнью; проходящий мимо меня солдат разматывает телефонный кабель, равнодушно смотрит на нас тусклым отсутствующим взглядом.
Мы сидим на скамейках в неглубоком, обширном, как сарай, подвале дяди Шаи, двери подвала распахнуты, полдневные тени подчеркивают яркость июньского солнца. В небе слышен гул. Выскакиваем на солнце: высоко в небе летят русские самолеты, облака листовок дождем осыпают город. С улицы заглядывают соседи пиши Морозовы, говорят: румыны уже часа два, как покинули траншею. Возвращаемся домой, отец, снимает замок с двери, а поверх забора так ясно – в полдневном солнце: сотни людей облепили мост, виснут на его переплетениях, видно, как по мосту движутся малые, приземистые, похожие на жаб танки. По улице бегают взволнованные люди, о чем то перекрикиваются, все окна в домах распахнуты. Неожиданно откуда то высыпают на конях военные в синих фуражках с красными околышами, они скачут по улицам, переулкам, люди машут им, выкрикивают приветствия. Папа ведет меня в город. На всех углах продают красную материю, очевидно, на флаги, обе стороны Николаевской улицы, ведущей к старой турецкой крепости, вросшей в землю, но еще действующей, запружены народом, По улице строем идут и идут солдаты, все в касках, усталые, запыленные, какие то неожиданно маленькие, кривоногие, в обмотках, в гимнастерках и штанах выцветше зеленого цвета, с длинными, как иглы, штыками, примкнутыми к невероятно длинным ружьям; они вовсе не похожи на того богатырского вида солдата в такой же каске с красной звездой, который стоял недвижно, отдавая честь, у будки машиниста, на поезде, прибывавшем из России. |