После полуночи офицер не приходит, исчезает часовой. Улицы темны и безлюдны. Ощущение полной заброшенности и беззащитности не дает уснуть; кажется, все пространство вдоль границы, с домами, деревьями, людьми, животными, вымерло. Даже пес не тявкнет, петух не прокричит, только слышно, как отец босиком шагает вдоль кабинета, туда, назад. Никогда в жизни я не ощущал такой могильной тишины. Среди ночи с левого берега раздается орудийный выстрел, вероятно, холостой, последующего взрыва не слышно. На рассвете стучат в калитку. Румынский лейтенант с группой солдат и станковым пулеметом проходит через наш двор, чтобы занять позиции в свежевырытой траншее, нам приказывают покинуть дом, и тут я впадаю в рев, я не хочу уходить из дому, меня успокаивают: мы уходим на несколько часов, совсем недалеко, за угол, к папиному младшему брату Шае и тете Хоне, его жене, это же совсем рядом, на улице Комендантской, а я реву взахлеб, никогда ни раньше, ни позже я не испытывал до такой остроты и боли, что я оставляю самое дорогое, ну просто сросшееся с моей жизнью; проходящий мимо меня солдат разматывает телефонный кабель, равнодушно смотрит на нас тусклым отсутствующим взглядом.
Мы сидим на скамейках в неглубоком, обширном, как сарай, подвале дяди Шаи, двери подвала распахнуты, полдневные тени подчеркивают яркость июньского солнца. В небе слышен гул. Выскакиваем на солнце: высоко в небе летят русские самолеты, облака листовок дождем осыпают город. С улицы заглядывают соседи пиши Морозовы, говорят: румыны уже часа два, как покинули траншею. Возвращаемся домой, отец, снимает замок с двери, а поверх забора так ясно – в полдневном солнце: сотни людей облепили мост, виснут на его переплетениях, видно, как по мосту движутся малые, приземистые, похожие на жаб танки. По улице бегают взволнованные люди, о чем то перекрикиваются, все окна в домах распахнуты. Неожиданно откуда то высыпают на конях военные в синих фуражках с красными околышами, они скачут по улицам, переулкам, люди машут им, выкрикивают приветствия. Папа ведет меня в город. На всех углах продают красную материю, очевидно, на флаги, обе стороны Николаевской улицы, ведущей к старой турецкой крепости, вросшей в землю, но еще действующей, запружены народом, По улице строем идут и идут солдаты, все в касках, усталые, запыленные, какие то неожиданно маленькие, кривоногие, в обмотках, в гимнастерках и штанах выцветше зеленого цвета, с длинными, как иглы, штыками, примкнутыми к невероятно длинным ружьям; они вовсе не похожи на того богатырского вида солдата в такой же каске с красной звездой, который стоял недвижно, отдавая честь, у будки машиниста, на поезде, прибывавшем из России. Солдаты поют устало, негромко, но их много, и тысячеголосое пение, притаптываемое стуком тысяч тяжелых ботинок, сотрясает воздух, обдает жаркой потной волной, меня качает на плечах отца, но я не могу оторвать взгляда от мужчины, явно еврея, идущего у края колонны, вместе с солдатами: все его нелепо искривленное тело рвется из вывернутых со сбитыми каблуками туфель и словно бы перекрученного набок костюма, из изогнутой с остервенело надувшимися жилами долгой шеи к лицу, перекошенному огромным раскрытым ртом; он не поет – в безумном воодушевлении, весь исходя в крик, он орет: "Кипучая, могучая…"
Отец оставляет меня дома, опять убегает в город. Обычно сдержанный, он оживлен необычайно, глаза блестят. Возвращается поздно ночью; мельком – маме, усталым встревоженным голосом: "…Услышал, два солдата говорят между собой: пусть гуляют, пока узнают, что к чему…"
Долго ждать не приходится: отец не может устроиться на работу, кто то капнул на него, что он симпатизировал либералам. Мать вынуждена пойти на работу кассиршей в столовую. К нам подселяют пехотного капитана Пантелея Ивановича Перминова с женой Марусей и тещей, угрюмой крупнотелой старухой Пелагеей Ивановной с исподлобным взглядом из под вечного белого в черную крапинку платка. По сути, это уплотнение. |