– Добрыня! – жутким шепотом позвала я. – Не шевелись!
Хорошо еще, я сообразила приказать ему именно это, потому что первым побуждением было сказать «Иди сюда».
Ну а Соколину я, конечно, проморгала. Она была моложе меня всего-то года на три и сама могла бы уже иметь парочку детей, если бы отец выдал ее замуж вовремя; тем не менее я не могла отделаться от привычки опекать и направлять ее, будто младшую сестру. Я выросла в семье брата Соколины, где не родные по крови женщины и старшие девушки опекали меня; выйдя замуж, я очутилась возле Соколины, которая как раз перед этим лишилась матери. Но когда я приехала в Коростень, у меня сразу же, подряд, родилось двое детей, потом еще один (я всего три месяца как сняла «печаль» по нему). И со всем этим у меня было столько хлопот, что Соколина большую часть времени оказывалась предоставлена сама себе и тому воспитанию, какое ей мог дать старый воевода и его дружина.
К счастью, она выросла отважной, но не сказать, чтобы совсем безрассудной. Поэтому сейчас она сделала Добрыне страшное лицо и знаком велела залечь: он пал наземь и исчез в траве, будто ящерка. Они столько раз с ним играли «в войну», где воеводой на правах старшинства была Соколина, что сейчас он повиновался с готовностью и ловкостью, которые восхитили мое материнское сердце. Наверное, в тот миг я впервые осознала, что не зря Соколина столько раз возвращала мне мое дитя, перемазанное от пяток до ушей и в порванной рубахе.
– Мужики, не стреляй! – крикнула она именно таким голосом – уверенным, но миролюбивым, – который успокоил бы отроков, если бы это был мужской голос.
Женский голос, надо думать, удивил их куда сильнее выстрела, но теперь они, по крайней мере, не спустят тетиву на первый шелест просто от неожиданности.
А Соколина отлепилась от березы, за которой пряталась, и небрежно-уверенной походкой направилась через открытый клочок берега вниз по откосу, к обрыву. Теперь они отлично ее видели. И даже издалека я разглядела, как переменились их лица. Ну еще бы! Вместо дозорного, а еще скорее десятника, они увидели взрослую девушку с длинной светло-русой косой, одетую в зеленое платье (Свенгельд терпеть не мог плахт, и Соколина свою надевала единственный раз в жизни – когда созрела и я снарядила ее в рощу на Лельник). И с луком в руке, который доказывал, что стреляла именно она!
Даже Красный Всадник переменился в лице и тронул коня; ошеломленные телохранители расступились, и он подъехал к самому обрыву. Теперь их разделяла река, через которую Соколина могла бы перебросить камень.
– Это ты стреляла? – в изумлении спросил он. – Зачем?
По виду всадника было ясно, что он из руси – не из древлян, полян или еще каких близко живущих племен. Но по-словенски он говорил свободно, как на родном языке.
– Хотела понять, не мерещишься ли ты мне, – ответила Соколина. – Кто ты такой? Ты бог или смертный?
– А ты кто такая? – Всадник принял надменный вид. Вероятно, с ним нечасто так дерзко разговаривали. – Ты великанша, которая нанялась к Свенгельду охранять брод?
Его отроки засмеялись, но Соколина лишь горделиво вскинула голову:
– Ты едешь к Свенгельду? Не припомню, чтобы он тебя ждал!
– И тем не менее я еду именно к нему. Здесь где-то должен быть брод. Думаю, это вон там. – Он взглянул вперед по течению реки, куда вела тропа и где действительно находился брод. – Так что, я должен дать тебе шеляг, иначе ты меня застрелишь посреди реки?
Выговор его был точно как у моей матери: он говорил не «что», а скорее «цьто», у меня и самой иногда это проскальзывало. В детстве в Киеве стрый Ингвар, бывало, смеялся надо мной, что я переняла у матери «цоканье», а сам гордился, что давно от него избавился. |