— Или град? — усмехнулся другой.
— А может быть, гром или ливень? — спросил третий.
— Господа, — отвечал им граф де Майи, — воистину мадемуазель Олимпия обворожительная женщина!
И с этими словами он покинул их. Озадаченные приятели глядели ему вслед, но хватило всего несколько дней, чтобы тайна объяснилась.
Графа она не видела уже два месяца, и он объявился только накануне: он дал ей знать, что, будучи вынужден по делам новой службы (недавно г-н де Майи стал командовать жандармским полком) отбыть в Лион, окажется проездом в Авиньоне, чтобы присутствовать на премьере «Ирода и Мариамны».
Но, может быть, кое-кто спросит: почему богатый и влюбленный г-н де Майи потерпел, чтобы мадемуазель Олимпия де Клев осталась в театре? Ответим: это не зависело от воли г-на де Майи. Он действительно предложил актрисе оставить ее ремесло, но, взойдя на подмостки по воле обстоятельств, Олимпия открыла свое лишенное любви сердце иной страсти, всепожирающей, ничем не уступающей любовному недугу: любви к искусству. Поэтому она отвергла все предложения такого рода, объявив, что ничто на свете не заставит ее расстаться с независимостью. Вследствие этого она продолжала тратить свои четырнадцать тысяч в год, принимая от графа только те дары, которые влюбленному уместно дарить своей избраннице, и надеясь на ремесло как на помощь в трудные дни.
Раз двадцать граф возобновлял свои настояния, и столько же раз Олимпия их отвергала. Известно, что она всегда знала, чего хочет, а особенно — чего не хочет.
Как бы то ни было, на полученное от графа письмо она отвечала, что «Ирода и Мариамну» сыграют на следующий день и потому граф может в полной уверенности прибыть в Авиньон.
Указанный день был четвергом, вот почему ей так понадобилось, чтобы премьера состоялась именно в четверг, несмотря на исчезновение актера, и поцеловала Баньера, когда тот согласился его заменить.
Быть может, она рассчитывала на успех в роли царицы, и надеялась, что ее игра оживит угасающую, как ей с некоторых пор казалось, нежность возлюбленного, но вероятно и то, что мы приписываем ей желание, которого она не ощущала, ибо темна ночь в сердце женщины, когда дело коснется тайн любви.
Мы оставили Баньера, одетого Иродом, в тот миг, когда прозвучали три удара и занавес поднялся.
Господин де Майи со всем своим штабом находился в зале и занимал большую центральную ложу. Он разделял с остальным залом тревожное ожидание: что это делается там, за кулисами? Каждый спрашивал себя: начнут представление или нет? Понятно, что все блестящее собрание, многочисленное и исполненное нетерпения, облегченно вздохнуло, услышав три удара и увидев, как поднимается занавес.
Мы не можем сказать с определенностью, к счастью или несчастью для юноши было то, что его персонаж не появлялся ни в первом, ни во втором акте, но доподлинно известно, что после каждого действия его дух нуждался в укреплении, чему способствовал приход Олимпии, спешившей, едва падал занавес, подбодрить новоявленного лицедея и повторить с ним самые важные сцены.
Больше всего юношу беспокоило не то, что в зале сидел сам папский легат, не присутствие там г-на де Майи со всем штабом, не сидевшие в первых рядах члены городского правления, а замеченные им два отца-иезуита, явившиеся словно специально, чтобы подстеречь его выход на сцену и опознать, несмотря на его бороду и царскую мантию на нем.
Вот почему Баньера не раз искушало непреодолимое желание убежать. Но два обстоятельства мешали этому: околдовавшая его притягательность Олимпии и постоянный надзор за ним. Ибо ни для кого, от первого любовника до последнего статиста, не составляло тайны, что дебютант был взят почти что врасплох, сменив рясу послушника на одежды Ирода, и, если взять это все в расчет, нельзя поручиться, не охватят ли его угрызения совести, подобные тем, что обратили в бегство Шанмеле, однако же никому не хотелось, чтобы одинаковые причины привели к одинаковым следствиям и чтобы с такими треволнениями начавшийся спектакль не был доведен до финала. |