Я по-сыновнему привязался к этому человеку, загадочному для меня и понятному для света, где считается, что назвать “оригиналом” достаточно для объяснения всех тайн души; я навел порядок в его доме, ибо беспечность к своим интересам доходила у графа просто до смешного. Владея рентой почти в сто шестьдесят тысяч франков, не считая окладов но всем его должностям, из которых три не подпадали под закон о налогах, он расходовал шестьдесят тысяч франков, причем тридцать, по меньшей мере, расхищала прислуга. В первый же год я уволил всех этих мошенников и, воспользовавшись связями графа, подыскал для него честных людей. К концу второго года графа лучше кормили, ему лучше прислуживали и в доме его появились все современные удобства; он стал держать прекрасный выезд и кучера, которому я платил ежемесячно за каждую лошадь; его обеды в дни приемов, заказанные у Шеве по сходной цене, славились своей роскошью; в будни стряпала превосходная повариха, которую мне помог найти дядя, да две судомойки; весь расход, не считая закупок, не превышал тридцати тысяч франков; мы наняли еще двух слуг, и они постарались вернуть дому его былой блеск, ибо этот старинный особняк, величественный и прекрасный, за последние годы пришел в запустение.
- Теперь я не удивляюсь, - сказал граф, ознакомившись со счетами, - что мои слуги наживали себе состояние. За последние семь лет у меня служило два повара, и каждый из них открыл по ресторану.
- За семь лет вы потеряли триста тысяч франков, - ответил я. - И вы, прокурор, подписывающий в суде обвинительные акты против растратчиков, вы сами потакали воровству у себя дома!
В начале 1826 года граф уже перестал присматриваться ко мне, и мы сошлись так близко, насколько могут сойтись патрон и его подчиненный. Он ничего не говорил мне о будущем, но усердно занимался моим образованием, как наставник и отец. Он часто заставлял меня подбирать материал для наиболее сложных работ, поручал составление некоторых докладов и исправлял их, указывая мне на наши расхождения в толковании законов и в выводах. Когда наконец я подал ему работу, которую он смело мог бы представить как свою собственную, его радость послужила мне лучшей наградой, и он заметил это и оценил. Пустяк этот произвел на него, такого сурового с виду человека, необычайное впечатление. Он вынес мне, говоря судейским языком, окончательный и не подлежащий обжалованию приговор: обнял меня и поцеловал в лоб.
- Морис, - воскликнул он, - вы для меня уже не просто секретарь; еще не знаю, кем вы станете для меня, но, если в моей жизни не наступит перемены, вы, может быть, замените мне сына!
Граф Октав ввел меня в лучшие дома Парижа, и я ездил туда вместо него, в его экипаже и с его слугами, в тех случаях - а они повторялись часто, - когда он перед самым выездом вдруг менял решение, посылал за наемной каретой и отправлялся куда-то... Куда?.. В том-то и заключалась загадка. Мне оказывали радушный прием, по которому я мог судить, как граф привязан ко мне и как высоко ценилась его рекомендация. Он был щедр и заботлив, как отец, и не жалел денег на мои издержки, тем более что я был скромен и ему самому приходилось думать обо мне. Как-то в конце января 1827 года, на вечере у графини Серизи, мне так упорно не везло в игре, что я проиграл две тысячи франков, и мне не хотелось брать их из доверенных мне сумм. Наутро я долго раздумывал, следует ли попросить денег у дяди или лучше довериться графу.
Выбрал я последнее, - Вчера, - сказал я, когда граф завтракал, - мне упорно не везло в картах, но я вошел в азарт и проигрался; я должен две тысячи франков. Не разрешите ли вы мне взять две тысячи в счет годового жалованья?
- Нет, - отвечал он с обворожительной улыбкой. - Когда выезжаешь в свет, надо иметь деньги на игру. Возьмите шесть тысяч, расплатитесь с долгами; отныне мы будем делить расходы пополам: ведь вы по большей части являетесь моим представителем в свете, и от этого не должно страдать ваше самолюбие. |