Дед был настолько непостижимым существом, из какого-то невообразимого мира, что Сережа не мог для себя решить: любит ли его безмерно или боится до ужаса. Он по-своему старался проникнуть в глубину этой молчаливой загадки, которая скрывалась за всегда чистыми стеклами круглых очков.
– Как понимать ваше поведение, милейший Сергей Сергеевич? – сказал Каренин, приподняв подбородок преступника холодными пальцами. Он хотел напомнить, что молодому человеку надо больше времени уделять урокам, а вовсе не путешествиям по кустам. Намерениям его не суждено было осуществиться.
Блестящие, казавшиеся темными от густых ресниц, серые глаза Сережи смотрели на него дружелюбно и внимательно. Чернокурчавая головка, взлохмаченная, с застрявшими веточками в волосах, запрокинулась. Алексей Александрович держал в ладонях это родное и такое знакомое лицо и не находил в себе сил читать нотацию. Какой в ней толк, когда чудо надо прощать уже за то, что оно есть. За то, что оно именно чудо.
Едва касаясь сухой ладонью, Каренин погладил непослушные завитки Сережи, с некоторым усилием нагнулся, троекратно расцеловал раскрасневшиеся щеки, пахнувшие соком листьев, и легонько подтолкнул внука в плечо, тем отменяя наказание. От неожиданности Сережа не шелохнулся, не в силах угадать, какое волшебство спасло его от неминуемой грозы. Он улыбался победительно и нежно, смотря на Алексея Александровича взглядом, бесконечно смутившим его.
– Идите и займитесь уроками, молодой человек, – сказал он достаточно громко, чтобы напомнить учителю о его обязанностях. Сережу немедленно подхватили за локоть и увели.
Оставшись в одиночестве, Каренин погрузился в размышления, привычно сцепив пальцы замком. Больше всего ему сейчас требовалось душевное спокойствие и ровность мыслей. Но мысли вертелись запутанным вихрем, увлекая в опасные водовороты, о душевном же спокойствии можно было только мечтать. Внешне Алексей Александрович казался спокойным, как всегда, но это кажущееся спокойствие давалось ему с трудом, хотя за долгие годы он приучил себя скрывать чувства. Мира не было ни в душе, ни в сердце его. Хуже всего, что Каренин стал сомневаться в себе: хватит ли сил пережить все, что неумолимо надвигалось на него.
Большая Морская улица, известная особняками и строгими подъездами с фонарями на цепях и швейцарами в ливреях, утонула в белых сумерках. Газовые фонари не горели, тротуары были темны и пусты. Редкие городовые на углах топтались в ленивом оцепенении. Изредка стучала колесами поздняя карета, или пешеход нетвердой походкой двигался домой. И опять становилось тихо и сонно.
На углу с Невским проспектом остановилась пролетка. С нее сошел худощавый господин невысокого роста в темном костюме, наглухо застегнутом под воротник, – возраст его или черты лица было разобрать едва ли возможно. Он заметно прихрамывал, как от застарелой болезни, на которую махнули доктора, а страдалец свыкся, передвигался медленно, при этом держась поближе к фасадам, но при этом уверенно, явно знакомой дорогой. Миновав несколько домов и не замеченный городовым, впавшим в дремоту, он остановился у старинного дома с массивной резной дверью, темневшей стеклами теплого тамбура. Господин не притронулся к шнурку электрического звонка, а вынул ключ и провернул его на три оборота. Потянув за медную ручку, вытертую до блеска не усердием прислуги, а множеством рук, он вошел и плотно затворил за собой дверь. За тамбуром начиналась обширная прихожая с гардеробной направо и парадной лестницей. В левом углу еле виднелась приоткрытая дверь в швейцарскую, из которой доносилось раскатистое похрапывание.
В доме было темнее, чем на улице. Однако господин не кликнул швейцара и не зажег свечей в канделябре. Нащупав мраморные перила, он поднимался, занося вперед больную ногу. Ковер, натянутый на ступеньках, приглушал осторожные его шаги. Одолев два пролета, он оказался в бельэтаже, разделенном коридорами. |