|
Он сидел в кресле спиной ко мне. Несколько секунд я смотрел на него, потом повернулся и вышел из комнаты.
Он сидел, откинувшись на спинку кресла, широко расставив ноги. Как и в прошлый раз, он был одет в замшевую куртку и серые слаломные брюки. Шея была небрежно повязана шарфом. Я сразу увидел, куда пришелся мой удар. Его левая бровь основательно распухла. Я взял из комнаты кресло и поставил его рядом с ним. Он поднял голову.
— Это ты? — только и спросил он.
Потом он закрыл глаза и снова откинулся на спинку кресла. Да, кому же еще быть, как не мне? Мое появление не особенно его удивило. К тому же он назвал меня на ты, как старого приятеля. Я сел в кресло, откинулся на спинку и протянул ноги. Мне ничего больше не оставалось, как сидеть и ждать. Должен же он наконец заговорить! Солнце жарило немилосердно, и у меня снова началась головная боль. «Пожалуй, мне удастся загореть, пока я здесь», — подумал я. Мы сидели молча минут пять.
— Чудесный день, — сказал он наконец.
— Недурной, — ответил я.
Он глубоко вздохнул. Мы снова помолчали. Сегодня он был не слишком разговорчив.
— Ты уже ходил сегодня?
— Еще нет, — ответил я. — Я только что приехал.
— С Ульрикой?
— Нет, один.
Я сделал короткую паузу.
— Я приехал, чтобы встретиться с тобой.
— Правда?
И это тоже его не удивило. Мои слова поразили его так же мало, как и мое внезапное появление. Казалось, нет ничего особенного в том, что я приехал в Ворсэтра только для того, чтобы встретиться с ним. Он не спрашивал, зачем мне нужно было с ним встретиться. Возможно, он предчувствовал, что будет дальше.
— Здесь дышится удивительно легко и свободно, — сказал он. — Только надо приезжать сюда до того, как солнце растопит снег и понаедут лыжники. Тогда весь этот простор словно принадлежит тебе одному.
— Не слишком ли много для одного?
Но он не слушал меня.
— Ты бывал в горах? — спросил он.
— Случалось, — ответил я.
— Самое потрясающее там — это воздух и безмолвие. Сотни километров воздуха, и никем не нарушаемое безмолвие. Великое безмолвие.
Воцарилась тишина.
— Там я счастлив, — сказал он, немного помолчав.
— А с Мэртой Хофстедтер вы были счастливы? — немедленно спросил я.
Он помолчал и не торопясь ответил:
— Человек бывает счастлив по-разному. В горах — это одно счастье, с Мэртой — совершенно другое.
— Но счастье в горах, пожалуй, надежнее!
Он ничего не ответил.
— Ибо это счастье живет вечно! — добавил я с вызовом.
Мы снова замолчали. По-прежнему сияло солнце. Перед нами расстилалось широкое белое поле, сплошь покрытое снегом. Чуть подальше темнела роща, и между голыми стволами деревьев виднелся Экольн. Его уже сковало льдом. Лишь на самой середине чернели полыньи.
Потом он опять заговорил. Говорил медленно, делая большие паузы между словами, но держался более свободно и непринужденно, чем когда-либо раньше. Теперь он был тверд и спокоен, и глаза его больше не бегали, как бы ища точку опоры. Как это ни странно, он переменился к лучшему. Такая перемена обычно происходит с людьми, у которых все позади и уж ничто не может облегчить их судьбу. Я сидел и слушал его, а в голове у меня что-то все время стучало. Он много рассказывал о своем отце, лауреате Нобелевской премии. И хотя отзывался он о старике не слишком хорошо, тем не менее чувствовалось, что он им гордится.
Смысл его слов сводился к тому, что его отец — жесткий и холодный человек, предъявляет ко всем такие же суровые требования, как и к себе самому. |