Дрязги, конфликты, стычки в среде этой братии не прекращались.
Мастерам здесь приходилось туго. Правда, меня рабочие побаивались. Я был парень крепкий, рослый. К тому же все знали, что я занимался боксом и восточными единоборствами. А коллег послабее прошедшие лагеря хулиганы и уголовники могли и матом покрыть, и оскорбить действием.
Эта жуткая свобода отношений объяснялась тем, что нарушителям дисциплины не грозили никакие наказания. Когда я настаивал на увольнении самых отпетых работничков, деморализующих всю бригаду, за них вступались представители партийного и профсоюзного комитета, комсомольские функционеры. Я каждый раз выслушивал выспренные слова о том, что человек в социалистическом обществе – высшая ценность, что людей с недостатками нужно перевоспитывать в коллективе, а не выбрасывать на улицу.
Я пытался возразить демагогам: мол, подайте пример, попробуйте сами перевоспитать трех моих уголовников, недавно отпущенных из зоны. Слов они не понимают, гоняешь их по стройке палкой, как собак!
Никто меня не слушал. Система, заведенная отцами застоя на самоуничтожение, признавала только один шаблон – перевоспитывать. Я боролся с архаровцами в одиночестве. Психологический климат здесь был значительно жестче, чем в цехе. От конфликтов и стычек, выяснения отношений можно было сойти с ума. Положительное обстоятельство было только одно: на стройке я не видел постной физиономии конкурента, выигравшего выборы нечестным способом.
Впервые осознав зло бюрократизации, будучи совсем юным управленцем, я возвел всю вину на погрязших в пороках вышестоящих руководителей. Это они, отцы государства, когда-то создали бюрократическую машину, поначалу, может быть, даже неплохую. Но со временем она превратилась в скрипящий, проржавевший, дышащий ядовитыми миазмами механизм, который перемалывает души, кромсает счастье. Светлые, добрые юноши и девушки, попав в его шестерни, превращаются в озлобленных, мелочных людей, тонущих в интригах, глупости, лжи.
Падение происходит постепенно, пугающе естественным образом. Встретившись с необходимостью покривить душой ради карьеры, зарплаты, какой-то льготы, молодежь уступает монстру частичку души: «Я только чуть-чуть наступлю на горло собственной песне, всего на минутку закрою глаза на ложь и лицемерие, ведь без этого не прожить!».
Проходит десяток лет, и романтик, мечтатель превращается в серое, сонливое, скучное существо, становится глухим и слепым. Он забывает, что кроме раба, труса, лентяя в нем живет великий, сильный, мощный человек Правда, иногда накатывает боль, оголяется правда жизни. Бывший романтик сознает, что он делает что-то не так, что он раб бюрократической машины, но вторая, великая натура его уничтожена непрерывными сделками с совестью.
Иногда я даже жалел этих бездушных, черствых бюрократов: вы же когда-то были восторженными студентами, мечтавшими изменить мир, служить добру. Вы чувствовали радостный подъем, прилив сил, страсть, но продали душу чудовищу!
Перспектива пройти заводскую лестницу меня больше не увлекала. Я не видел возможностей для развития, работа представлялась мне топтанием на месте. Даже внешне все выглядело предельно уныло. Стройплощадка длиной в полкилометра утопала в жидкой рыже-черной грязи. Сколько бы мы ни сыпали в колеи щебенки, бутового камня, все это бесследно уходило в пучину. Круглогодичной обувью были резиновые сапоги. Под ногами вечно чавкала липкая жижа. Наверное, была и ясная погода, но мне сейчас кажется, что небо над нашим корпусом постоянно хмурилось и сеялся вечный дождь.
Я, как и все, ходил в сапогах, но в белой рубашке и при галстуке. Грязный туман, копоть от работающей техники были врагами этой белизны. Каких трудов стоило маме отстирывать черноту стройки! Я мечтал, что в будущем, когда разбогатею, куплю семь белых рубашек, по штуке на день. Буду стирать их раз в неделю и утром всегда надевать свежую.
Предложение Горбачева о превращении ВАЗа в центр мирового автомобилестроения свелось к надуванию мыльного пузыря, газетной трескотне. |