Вот я и придумал…
– - Ну, что ж вы придумали?
– - Покойница моя была страстная охотница до театра… у нас и теперь хранятся все принадлежности…
– - Славная мысль, славная мысль! -- закричал Черницкий, не дожидаясь окончания речи Стригунова. -- Мы сочиним домашний спектакль в честь вашей дочки. Решено! завтра же начинаем хлопотать.
Лицо Андрея Матвеевича просияло невыразимой радостию. Он готов был броситься на шею Черницкому.
– - Ну так, я знал, что вы меня выручите! А без вас что я? пропал бы! Право, так. И слыхано ли дело, чтоб у нас удавалась какая-нибудь новая затея без помощи Разумника Петровича. Он подлинно у нас разумник. На всю губернию голова!
Андрей Матвеевич не льстил Черницкому. Слова его были отголоском общего мнения. Черницкий был светилом провинциального общества по крайней мере на шестьдесят верст в окружности, был главный двигатель удовольствий его. В сущности, он был не более как человек, который, прожив около десяти лет в Петербурге, имел случай наглядеться и наслушаться таких диковин, о которых и мечтать не смеет провинциальная мудрость. Выдумки его были всегда удачны; остроты повторялись в самых отдаленных уездах ***ской губернии. В деревню он попал уже чем-то вроде Онегина: полупромотавшимся, разочарованным, ленивым денди, с тою только разницею, что предпочитал уединению удовольствие разгонять свою хандру в обществе людей, каковы бы они ни были. Разменяв свой ум на мелкую монету ежедневных острот, он без оглядки бросал ими в кого попало, в суждениях своих был резок и решителен, говорил важно, "с ученым видом знатока", как человек всё испытавший и всё презирающий. Мудрено ли, что слова его принимаемы были как закон, что к нему прибегали за советами и пособиями в делах затруднительных? И, надобно признаться, Черницкий умел поддержать себя в подобных случаях, так что с каждым новым подвигом слава его возрастала. Все, так сказать, благоговели перед ним, никто не дерзал оспоривать его первенства. Да и отчего не простить человеку славы провинциальной, местной славы, которая никому не вредит, а, напротив, приносит еще так много удовольствия?
Долго не могли решить, что сыграть. Черницкий стоял за водевиль, Стригунов за драму. Наконец приняли за лучшее дать и водевиль и драму. Черницкий вытащил пук разных театральных альманахов и принялся выбирать. Водевиль нашли скоро, выбор драмы затруднил на несколько минут и самого Черницкого. Драмы были все большие, пятиактные и притом весьма неудобные для представления на домашнем театре.
– - Давать так уж давать что-нибудь новое! -- сказал важно Черницкий. -- Вот только что вышедшая в переводе драма Шекспира "Ромео и Юлия"; сыграем ее.
– - Как можно! -- перебил Зеницын. -- Она слишком трудна, сложна, длинна.
– - Ничего, я завтра же прилажу ее к нашим декорациям, костюмам…
– - Помилуй, неужли ты хочешь наложить руку на Шекспира? Грех, братец!
– - Молчи, мы из трагедии сделаем комедию, -- отвечал Черницкий шепотом. -- Прежде всего надобно подумать об обстановке драмы,-- продолжал он, обращаясь к Андрею Матвеевичу. -- Надо распределить роли и заблаговременно раздать их, чтоб успели выучить и вырепетировать. Началось чтение драмы.
– - Как вы думаете, кому из наших знакомых приличнее играть Ромео? -- спросил Черницкий, прочитав вслух первое действие.
– - Кому, кому… кто бишь у нас из молодых-то людей по соседству? Да вот хоть бы Глеб Сидорыч Бралов; хороший, очень хороший человек: голос у него такой басистый, вид мужественный, руки длинные.
– - Что вы, какой он Ромео! Отставной стряпчий, закоренелый подьячий; не спорю, что у него руки длинны, по этого еще недостаточно, чтоб играть шекспировского героя… Притом же он горбат.
– - Ну так Ардальон Петрович Горлатин, наш заседатель; человек прямой: словно аршин проглотил… Или вот Петр Иваныч Хламиденко, наш ближайший сосед; он, правда, немножко стар, зато уж большой мастер играть. |