Изменить размер шрифта - +
Но тут были другие правила игры: деньги Епифанов получил по иностранному гранту, и они требовали совершенно другой работы: за сезон предстояло провернуть просто огромный труд. Так рано, как в этом году, Володя в поле еще ни разу не оказывался. Апрельская распутица еще не кончилась, на Ладоге еще лежал потрескавшийся серый лед, и не меньше двух недель было до момента, когда этот лед проплывет мимо Петропавловской крепости, а Володя был уже в пути!

Снег не стаял в лесу. Поезд грохотал по равнинам, где пятна снега виднелись во всех понижениях местности, даже в канавах у полотна железной дороги.

Поезд полз на пологие горки Урала, проносился по туннелям, и при нырянии в каждый туннель хотя бы в одном купе да раздавался женский визг. Алкоголь причудливо смещал сознание, путал мысли, заставлял совсем иначе относиться ко всему мирозданию, а к людям — с еще большей мерой все того же сентиментального до слезливости понимания. Володя даже начал понимать механизм этой напасти. Ведь человек, занятый чем-то, освобождает мозг от рассуждений о других. Если уж думать о ком-то, то об ограниченном числе людей, о самых близких. А вот как освобождаешься от того, что занимает твой ум большую часть жизни почти постоянно, как начинаешь думать только о чисто бытовых, повседневных вещах — освобождается место для того, о чем (и о ком) и не думал никогда.

И продолжали писаться стихи… Как только Володя оставался один и никто не суетился вокруг, стихи сами собой перли из него.

Нет, и правда, а в какие времена разум и душа Володи Скорова жили друг с другом вполне мирно? Разве что в детстве, в юности — по крайней мере, до Марины, это точно. Если хочется порвать душеньку, можно порассуждать о собственных страданиях, о том, сколько лет потерял неизвестно на что.

Поезд летел по беспредельной равнине. От Урала на восток на добрых две тысячи километров лежит эта равнина, до первых притоков Енисея. И на Русской равнине, и на Енисее есть хотя бы какие-то увалы, холмы, неровности, обрывы… все же какое-то разнообразие. А от Урала до Енисея — плоская, как стол, везде одинаковая равнина. Обрывы — разве что там, где равнину прорезали реки. Холмов, возвышенностей нет.

За Свердловском накатилась еще и белесая мгла, облака чуть ли не задевали вершины придорожных тополей; горизонт терялся в этой мгле, и поезд мчался в каком-то непонятном, серо-молочном пространстве. Володя поспал днем, под стук хлынувшего вдруг весеннего дождя, и опять писались стихи, уже на подъезде к Тюмени. Почему-то портвейн усиливал упаднические настроения, и писалось что-то связанное с темами тоски, потерянных лет, несчастной любви и самоубийства. А вот купленный в Тюмени самогон вызывал что-то не менее маргинальное, такое же выбитое из нормальной человеческой жизни, но только лихое и бравое:

Володя решил проверить закономерность, в Называевской купил еще портвейна. И вот, пожалуйста!

Смотри-ка! Закономерность подтверждалась! Володя выпил полстакана портвейна и хотел продолжить ее изучение, но заснул, а проснувшись, даже испугался: было совершенно темно, и какой-то механический голос за окном орал: «…прибывает на третью платформу!». Оказалось, это уже Омск, раннее утро, он проспал почти восемь часов, а темно потому, что именно этот вагон стоит под крытым переходом.

Давно стоим?! Ему же надо! У-ууу-х! Спросонья Володю так швырнуло к противоположной стенке, что он чуть не врезался всем телом в переборку. Его сильно качало.

— Ой, дядечка, не выходите, расшибетесь же! Вам водки? Так давайте я куплю, вы посидите…

Вот так. Уже и проводницы меня жалеют. Володя заметил, что ему приятна эта жалость и самому тоже хочется всхлипнуть от жалости к себе. Нет, пора сделать перерыв хотя бы до ясного дня… Но водка, принесенная милой девушкой, так жемчужно сияла в лучах первого, раннего света, так радовала душу, что Володя не выдержал и, морщась, влил в себя немного.

Быстрый переход