Но теперь я заметил грань, отделявшую один мир от другого.
Это было странно и жутковато — словно память о крайней быстроте этого кувырка рождалась уже в новом мире, а в старом осталось бесконечно долгое падение в черную бездну ума - и холодные мысли и планы, заполнявшие забытую вечность.
Обрывки планов я, впрочем, помнил -возвести себе дворец в виде пирамиды, выяснить все насчет Юки и что-то еще, касавшееся Великого Фехтовальщика, моего несостояв-шегося убийцы: он, думал я, еще поплатится... Все это было нелепо, как обрывки дурного сна - и испарилось, лишь только я увидел вокруг себя гнутые кресла, позолоту и висящие на стенах картины.
Я понял, что я в Михайловском замке.
Я стоял в большой круглой комнате с высоким сферическим потолком, покрытым прямоугольными углублениями-кессонами -напоминавшими не столько римский Пантеон, откуда они были скопированы, сколько вафельный торт. Возникало это кондитерское чувство главным образом из-за помпезной золотой отделки, как бы говорившей недоверчивому миру: «Мы — империя не со вчерашнего дня, а минимум с позавчерашнего».
У стен стояли золоченые диваны и стулья с персиковой обивкой. Над ними висели портреты павловских времен — пепельные волосы румяных прозерпин, парики и крестики забытых асмодеев...
По мне, ротунда была чересчур высока — подобное использование пространства казалось нерациональным. Но таков был вкус позднего восемнадцатого века, уже тянувшегося, как изящно выразился один монастыр-
ский искусствовед, «к строгой имперской линии, проступающей сквозь голый абсолютизм разоблаченного барокко». Наверно, искусствовед хотел сказать: стоило прибыть императору с большими батальонами, как все заметили, что король голый.
Кто это, кстати, первым сказанул про голого короля? Кажется, госпожа де Монтеспан? Дура, он потому и голый, что сейчас драть тебя будет...
Я громко засмеялся - брат Луи оценил бы шутку. Но смех мой странно и тревожно прозвучал под старинными сводами.
Я заметил, что в комнате нет ни одного окна. Мало того, отсутствовала даже дверь. Я видел место, где ей полагалось быть, - но там плавно изгибалась стена, слишком толстая, равнодушная и старая, чтобы ее могли хоть немного тронуть даже самые отчаянные удары моей головы.
Не дождетесь, подумал я.
В центре комнаты высилась круглая малахитовая тумба. На ней полагалось бы стоять какой-нибудь огромной драгоценной вазе -из тех, что покорные уральские гномы вырезали в своих подземельях во славу жирной немецкой узурпаторши. Но вместо вазы на тумбе была легкая золотая подставка - а в ее выемке покоилась темная от времени флейта-флажолет.
Когда-то, совсем давно в детстве, я брал уроки игры на похожей флейте. Недолго. Но кое-что я помнил.
Взяв флейту, я попытался сыграть отрывок из знаменитого концерта Баха. Играл я довольно долго, но в конце концов устыдился неточностей. Впрочем, у меня никогда не получалось особенно хорошо. Поразительно было, что я еще помню эти навыки через столько лет.
Положив флейту на место, я подошел к одному из висящих не стене женских портретов. Мне улыбнулось незнакомое милое лицо — свежее и, верно, юное — сказать точно было сложно из-за румян и пудры, честно запечатленных живописцем. Памад, как тогда говорили дамы. Взбитые волосы, жемчужное платье, старинный потрескавшийся перламутр... Грамматика любви...
Девушка немного походила на Юку — особенно глаза. Когда Юка, чуть сощурившись, глядела на меня со своей подушки и в комнате уже было солнце, ее глаза превращались в две солнечные дорожки на утреннем море. И эти же две солнечные дорожки теперь глядели на меня из прошлого — пойманные в краску, как древние стрекозы в янтарь.
Картина, видимо, была ценной — ее защищало стекло. И в этом стекле я увидел себя - в черной треуголке и мундире с двумя большими звездами. Это было до того непривычно и даже жутко, что я вздрогнул. |