А я о том, что свои. Понимаешь, Алеша, свои. Будь я немец, Август Карлович Шлиппе-Детмольд, а то ведь Петр, да еще Ильич.
Офицер становился все суше.
– Ты что-то путаешь, папа. При чем тут оказались немцы? Наконец, если хочешь, немцы тоже стреляли в немцев, французы во французов, и так далее. Отчего же русским не стрелять в русских? Как государственный деятель ты должен понимать, что в государстве прежде всего порядок, и кто бы ни нарушал его, безразлично. Нарушь его я, – и ты должен был бы стрелять в меня, как в турка.
– Это верно! – кивнул головой губернатор и заходил по комнате. – Это верно.
И остановился.
– Да ведь с голоду, Алеша! Если бы ты их видел.
– Зензивеевские мужики тоже с голоду бунтовали, а это не помешало тебе великолепно их выдрать.
– Одно дело выдрать, а другое… Этот дурак разложил их в ряд, как дичь, и я взглянул на их ноги и подумал: никогда эти ноги не будут ходить… Ты не хочешь понять меня, Алексей. Палач – тоже государственная необходимость, но быть им…
– Что ты говоришь, отец!
– Я знаю, я чувствую это: меня убьют. Я не боюсь смерти, – губернатор закинул седую голову и строго взглянул на сына, – но знаю: меня убьют. Я все не понимал, я все думал: но в чем же дело? – Он растопырил большие толстые пальцы и быстро сжал их в кулак. – Но теперь понимаю: меня убьют. Ты не смейся, ты еще молод, но сегодня я почувствовал смерть вот тут, в голове. В голове.
– Папа, я прошу тебя, выпиши казаков, потребуй денег на охрану. Тебе дадут. Я прошу тебя, как сын, и я прошу тебя от имени России, которой нужна твоя жизнь.
– А кто же убьет меня, как не Россия? И против кого я выпишу казаков? Против России – во имя России? И разве могут спасти казаки, и агенты, и стражники человека, у которого смерть вот тут, во лбу. Ты сегодня немного выпил за ужином, Алеша, но ты трезв, и ты поймешь: я чувствую смерть. Еще там, в сарае, я почувствовал ее, но не знал, что это такое. Это вздор, что я тебе говорил о крестах и о русских, и не в этом дело. Ты видишь платок?
Он быстро вынул из кармана платок, расправил его и, как фокусник, показал Алексею Петровичу.
– Вот. Смотри!
Он быстро махнул платком вперед, так что волна душистого воздуха дошла до неподвижно сидевшего офицера.
– Вот. Вы новые, вы академики, вы ни во что не верите, а я верю в старый закон: кровь за кровь. Увидишь!
– Так выходи в отставку, уезжай куда-нибудь.
Он точно ждал этого предложения и не удивился.
– Нет. Ни за что! – твердо ответил он. – Ты сам понимаешь, что это было бы бегство. Вздор! Ни за что!
– Прости, папа, но ведь это же получается такая бессмыслица, – офицер прижал красивую голову к плечу и развел руками, – ведь это же я не знаю, что такое. Мама охает, ты толкуешь о какой-то смерти – ну из-за чего это? Как не стыдно, папа. Я всегда знал тебя за благоразумного, твердого человека, а теперь ты точно ребенок или нервная женщина. Прости, но я не понимаю этого.
Он сам не был нервен и не был похож на женщину, этот молодой, красивый офицер с розовыми, гладко выбритыми щеками и спокойными, уверенными движениями человека, который не только уважает, но даже чтит себя. Когда он бывал в народе, он чувствовал себя так, как будто он совершенно один и других людей возле него нет; и нужно было быть очень значительным человеком, особой не ниже генерала, чтобы он ощутил его присутствие и испытал то легкое стеснение, чувство самоограничения, какое обычно испытывается на людях. Он любил и умел плавать; и, купаясь летом на Неве, в общей купальне, он так спокойно, внимательно и сосредоточенно изучал свое тело, точно никого здесь не было. |