Был.
И через два часа Пепе Лобо, взмокший и перепачканный, безропотно принявший очередную превратность судьбы — ему не впервые доводилось оставаться в чем есть, — шагал в окрестностях Пуэрта-де-Мар, таща в парусиновом узле уцелевшие в его личном кораблекрушении пожитки — все, что удалось извлечь из раздавленного сундучка. Ни секстан, ни подзорная труба, ни карты не пережили бедствия. Все прочее — кое-как. В сущности, надо признать, что, если бы он не отправился спозаранку, едва пробило восемь, к владельцу «Рисуэньи», все могло бы выйти хуже. Например, сам бы остался под завалом. Не разминись он с бомбой, познакомился бы с ангелочками на небесах — или куда там ему предназначено было попасть? Тем не менее хоть и жив остался, но положение, прямо скажем, не ахти. Верней сказать, аховое положение. И все же такой город, как Кадис, всегда дает пространство для маневра — и эта мысль греет душу Пепе, пока он движется по улочкам и переулкам кварталов Бокете и Мерсед, пробираясь между моряками, рыбаками, гулящими девицами, припортовыми оборванцами, беженцами и переселенцами самого наипоследнего разбора. В этом квартале, на улицах с красноречивыми названиями Атауд или Сарна, наверняка — он знал — найдется логово, где моряк за несколько медяков получит на ночь топчан, пусть даже и придется разделить его с женщиной, спать вполглаза, а под свернутый бушлат, заменяющий подушку, сунуть наваху.
Кажется, что здесь, в тиши кабинета, где вдоль стен замерли животные и птицы, и само время остановилось. Проникающий сквозь застекленную дверь свет отражается в стеклянных глазах млекопитающих и пернатых, поблескивает на отлакированной коже рептилий и пресмыкающихся, играет на больших прозрачных сосудах, где в химической невесомости плавают скорченные желтоватые зародыши. Слышен только торопливый скрип грифеля. В средоточии своего особенного мира Грегорио Фумагаль в халате и шерстяном колпаке покрывает бисерными буковками листок тончайшей бумаги. Он пишет стоя, слегка наклонясь над высокой конторкой. Время от времени переводит взгляд на расстеленный по столу план Кадиса; уже во второй раз берет лупу, рассматривает тот или иной квартал через увеличительное стекло, а потом опять возвращается за конторку и принимается строчить.
Звонят колокола собора Святого Иакова. Фумагаль, взглянув на часы в позолоченном бронзовом корпусе, торопливо дописывает последние строки и, не перечитывая, туго скатывает листок в короткий и тонкий рулончик, засовывает внутрь пустотелого птичьего пера, а его с обоих концов запечатывает воском. Потом открывает стеклянную дверь, поднимается по ступенькам на плоскую крышу-террасу. После полутьмы кабинета неистовый свет режет глаза, слепит. Меньше чем в двухстах шагах недостроенный купол и остов звонницы нового собора в еще не снятых лесах врезаются в небо над городом, возносятся над всем пространством моря и песчаного берега — выбеленный солнцем до ослепительного блеска, он волнообразно подрагивает в знойном мареве, крутым изгибом уходя вдоль перешейка к Санкти-Петри и к возвышенностям Чикланы, словно гребень дамбы, над которой, кажется, вот-вот сомкнётся темная голубизна Атлантики.
Фумагаль отвязывает обрывок бечевки, придерживающей дверцу голубятни, входит внутрь. Птицы, разгуливающие на свободе или сидящие в клетках, привыкли к его появлениям и не пугаются. Лишь легкий переплеск крыльев да негромкое воркование. Нагретый воздух обдает знакомым запахом конопляного семени, вики, помета, перьев, пока чучельник выбирает подходящий экземпляр — крепкого голубовато-серого самца с белой грудкой и переливающейся зеленовато-лиловой шеей, который уже несколько раз совершал перелеты через бухту и назад. Да, это образцовая особь, благодаря своему необыкновенному умению ориентироваться превратившаяся в надежного императорского курьера, испытанного ветерана, невредимо летавшего под солнцем, дождем или ветром и до сих пор не попавшего ни в когти пернатых хищников, ни под ружейный огонь бдительных двуногих без перьев. |