А тут я почувствовала, что могу, как птичка, распеться у него на плече, и это было так чудесно, что я засмеялась. Засмеялась и сказала: пора.
Мы сели в машину, поехали в город и расстались очень нежно, гораздо нежнее, чем это бывало с остальными.
И я осторожно отнесла домой тепло, которое ощутила, проспала с ним всю ночь, а утром решила, что хочу иметь взрослого друга-мужчину. Именно чтобы щебетать – жаловаться, хвастать, задавать дурацкие вопросы, требовать утешения, и всё это – не поднимая головы от его плеча.
И поэтому всю долгую зиму, последовавшую за тем вечером, я записывала то, что хотела сказать этому человеку – первому, который понравился мне с тех пор, как. Даже жаль, что каждую историю приходится начинать с безличного «знаешь, милый», – но я тогда не стала спрашивать имя, а теперь уже не узнать.
Знаешь, милый…
Письма луне
Дорогая луна, я сегодня гуляла и была безупречно полна – не толста, а наполнена. Насколько был пуст мой август, настолько же полным кажется предстоящий сентябрь. Все, кого я люблю, – со мной, если не рядом, то близко, а мне это важно. Есть у моего сердца свойство: когда мужчина уезжает из города, я горюю так, что оно почти останавливается, ну, или замедляется уж точно. Он собирается, а я лежу на кровати и смотрю, и сил моих нет ни говорить, ни прощаться, а только не плакать. В другие дни я не позволяю чувствам сбивать меня с толку – разве случайно, спросонок, пока ещё не совсем в себе, услышу или увижу что-нибудь, что пробьётся сквозь самообладание. А так я крепкая.
Но когда он уезжает, меня покидает почти вся жизнь, а на её место ничего не приходит. Я лежу и не плачу, смотрю, как за ним закрывается дверь, слышу шаги, писк кодового замка, потом ничего не слышу.
А в этот раз было совсем плохо, потому что он уезжал, а у меня была встреча, лишняя бессмысленная встреча, полуделовая, полудружеская с человеком, которого я едва различала при свечах. Официант, впрочем, был такой высокий, что я слегка оживилась и засмотрелась, и даже промедлила секунду, прежде чем сказать: «Зелёный, просто зелёный, без добавок». Но потом я всё теряла и теряла силы, сползала по столу куда-то вбок, трогала чайное ситечко на подставке, укачивала его, как колыбель, в которой бедовал остаток моей жизни. Но жизнь утекала сквозь мелкие дырочки, а я прислушивалась, хотя отсюда, из другой части города, нельзя было уловить ни шаги, ни писк кодового замка.
А потом он позвонил, сказал, что выезжает на вокзал, и ничего, что ты не успела меня проводить, это всё ненадолго, рабочий момент. Я прижимала телефон к щеке и радовалась, что жизнь почти совсем вытекла и мне нечем заплакать здесь, в этом глупом месте при свечах. А тот человек, с которым мы ужинали, видимо, сошёл с ума или вдруг что-то для себя решил, потому что протянул руку и погладил меня по щеке, по шее, немного по груди, и снова по шее, и снова по щеке. И я, не переставая скулить и жаловаться в трубку, подалась навстречу этой человеческой руке и слегка прижалась – потому что очень горевала.
Потом, конечно, ушла.
А чуть позже он сел в поезд и позвонил, и ещё раз, когда поехал. И тут же стало немного легче, потому что, дорогая луна, у моего сердца есть и другое свойство: едва только поезд отрывается от перрона, меня отпускает тоска, и жизнь снова начинает возвращаться, медленно-медленно. И к следующему утру я уже снова почти полна и говорю в телефон чуть недовольно: «Доехал? Прекрасно, возвращайся скорей». Мне, дорогая луна, ничуть не странно и не стыдно, что сердце моё таково, я думаю, это называется двойственность, и кому, как не тебе, знать всё об истощении и полноте, которая не толщина, а наполненность.
Боюсь, моё второе письмо понравится тебе гораздо меньше, дорогая луна. Весь день думала и решила признаться: вчера я тебя обманула насчёт встречи в ресторане. |