Изменить размер шрифта - +

– Аль на себя наговорил.

– А хоть и наговорил – разницы нет: все равно смерть ему была уготована.

– Государь, значит, совесть свою обелить хотел.

– Какую такую совесть! Что другим сказать, думал, как в Сенате объявить. Свою совесть никто не обелит – с ней, какая она ни на есть, один на один в могилу и ляжешь.

– Ну так что, признался?

– А чего ж не признаваться, когда пытали его неделю не переставаючи, с девятнадцатого до двадцать шестого июня месяца. На седьмой день, приговора не дождавшись, он и кончился, мук своих крестных не выдержал. Да, может, и выдержал бы, только слух такой идет, Александр Данилович ему помог. Крепко помог, так что в шесть часов пополудни страдалец и отошел.

– Задушил, что ли?

– Про то одна Анна Крамерн знает: только ее государь допустил тело убирать.

Это шведка-то пленная, которую сестра Анны Монсовой фрейлине Гамильтоновой подарила? Вроде бы милостями особыми государя пользовалась?

– Вишь, как все помнишь! Она и есть.

– Хоронили-то царевича как?

– Какая о преступнике государственном забота: где не сгниет, вороны расклюют.

– Да не говори ты слов таких, Петр Михайлыч, он мне теперь кажду ночь мерещиться будет, во сне приходить.

– Ну если царевич, так полбеды. Вот коли дружки его, хуже.

– А что с дружками – с «собором» да «компаньей»?

– Казнили их, а головы на каменные спицы у Съестного рынка надели, чтобы не снимать, покуда кости не сгниют, сами не рассыпятся.

– И попа его Якова тоже?

– А его-то первым.

– Нет, значит, теперь наследника.

– Наследником-то Алексея Петровича развенчали после первого же его с отцом разговора, чтоб не считать к российской короне причастным.

– А дети?

– А что – дети? Они-то в почете, у них прав не отберут. Да вот еще что любопытно, государыня, – только б никто не услышал! – Ефросинья-то тяжелая была: в прошлом апреле ей родить срок был.

– Ну и что, родила?

– Сказывают, родила. Только ты, матушка, про то, упаси тебя господь, ни с кем не толкуй.

– Неужто мальчонку?

– То-то и оно.

– И куда ж дели?

– Того не знаю и дознаваться бы не стал. В таких делах меньше знать, крепче голова на плечах держаться будет.

– Слушай, Петр Михайлыч, а что это курляндцы толковали, будто кронпринцесса-то покойная, супруга царевичева, и не померла вовсе, а сбежала вроде. За океаном ее где-то видали, графиней назвалась, с новым мужем живет. Нешто такое может быть?

– Ох, матушка, в царском доме все может. Говорить бы только про то поменьше. Вот и все дела.

 

Еще недавно казалось – все дело в несовместимости. Колонны. Упругие дуги окон. Взлет малиново-брусничных стен в тесноте протолкнувшегося за заборами и домишками переулка. Лепная путаница толстощеких амуров, взъерошенных крылышек, провисших гирляндами роз. Полусмытая дождями таблица: «Памятник архитектуры… охраняется…» Просто церковь.

Просто… Когда бы кругом не Замоскворечье. Совсем рядом, во вчерашнем дне, крутые лбы булыжника. Жирный блеск засиженных лавочек у глухих с кольцами ворот. Осунувшиеся под землю ступеньки покосившихся крылечек. Сизая герань в мутных оконницах. Пышно взбитая пыльная вата между стеклами. Устоявшийся дух плесени и намытых полов. Островский. Его герои. Жизнь глухого посада. Откуда он мог появиться здесь – улыбчивый праздник так трудно приживавшегося в русской архитектуре стиля французского рокайля?

Последние годы стерли память о тех, кто вошел в пьесы Островского.

Быстрый переход