В ней высмеиваются неприкосновенные общественные институты и священные религиозные обряды, изображены исполненные похоти картины.
— Мы требует только одного, — провозглашает прокурор, — соблюдения закона! Можете проявлять снисходительность к Пилле, сколько вам угодно! Будьте великодушны к Пиша… Что касается Флобера, то он является главным виновником и именно к нему вы должны отнестись со всей строгостью. Я свою задачу выполнил. Но я спрашиваю вас, господа, кто противостоит в книге преступной жене-самоубийце? Кто из персонажей романа имеет право ее судить? Я скажу вам— никто, ни одно из действующих лиц. В самом деле, если глупый муж еще сильнее любит свою жену, узнав об ее изменах, если общественное мнение олицетворяют карикатурные персонажи, а религиозное чувство — смешной священник, значит, в книге Флобера лишь одно лицо остается правым и царит, вознесенное надо всем: это Эмма Бовари!
Затем, указывая на шесть журнальных книжек «Парижского обозрения» в желтых обложках, которые лежали перед ним, и как бы черпая в них вдохновение, прокурор продолжал:
— Автор приложил множество стараний, он употребил все доступные ему красоты слова, чтобы живописать эту женщину. Попытался ли он описать при этом ее душу? «Обвинитель потряс в воздухе номером журнала. — Отнюдь нет, — и актерским жестом бросил книжку на стол. — Может быть, он описал ее сердце? — патетически вопрошал он. — Вовсе нет. Ее ум? Увы, нет. Тогда, может быть, ее физическую привлекательность? Тоже нет. О, я хорошо знаю, что портрет госпожи Бовари после супружеской измены относится к числу блистательных портретов, однако прежде всего он дышит сладострастием; позы, которые она принимает, будят желание, а красота ее — красота вызывающая… — почти прокричал последние слова слуга закона, как бы предупреждая об опасности, таящейся в желтых книжках, лежащих перед ним на столе.
Едва себя сдерживая, весь побагровевший, Флобер слушал обвинительную речь. Временами лицо его становилось бледным как полотно, и ему казалось, что в зале судят, смешивая с грязью, вовсе не его, а женщину, которую он сотворил силой своего воображения, стоявшую теперь перед судом и вынужденную публично отвечать за свои поступки.
Стиснув вспотевшие пальцы, Флобер изучает рысье лицо паяца-прокурора. Про него говорят, что сам он является автором непристойных стишков, которые тайком ходят по рукам. И этот блюститель нравственности позволяет таскать за волосы несчастную Бовари, точно распутную женщину, перед всей исправительной полицией, перед публикой! Если бы все они были искренни, то, напротив, должны бы признать, что он, автор, слишком суров к ней.
Между тем в зале продолжали раздаваться слова обвинителя: «грязь и пошлость», «книга, дышащая похотью», «непристойные картины», «поэтизация адюльтера», «чудовищное смешение священного и сладострастного». Последние слова относились к эпизоду смерти героини, в частности к сцене соборования умирающей. Здесь пафос достиг высшей точки.
— Менее чем из двадцати строк состоит этот эпизод, но сколько в нем кощунства. Автору мало того, что он занимается апологией супружеской неверности и вводит в соблазн замужних женщин, он оскорбляет религию.
С торжественным видом прокурор зачитывает сцену соборования как главный аргумент своего обвинения.
— «Священник прочел „Да смилуется“ и „Отпущение“, обмакнул большой палец правой руки в миро и приступил к помазанию…» Нет, вы только послушайте, что пишет автор, — вскричал в ужасе прокурор, — «Он умастил ей сперва глаза, еще недавно столь жадные до всяческого земного великолепия; затем— ноздри, с упоением вдыхавшие теплый воздух и ароматы любви; затем — уста, откуда исходила ложь, вопли оскорбленной гордости и сладострастные стоны; затем — руки, получавшие наслаждения от нежных прикосновений, и, наконец, подошвы ног, которые так быстро бежали, когда она жаждала утолить свои желания, и которые никогда уже больше не пройдут по земле». |