Люди пришли, чтобы поговорить со мной, и я натужно искала слова, чтобы поблагодарить их, ответить на вопросы, оправдать ожидания. Я слышала, как дрожит у меня голос, мне было трудно дышать. Подушка безопасности больше не работала, мне не удавалось оказывать сопротивление. Я стала проницаемой. Уязвимой. В шесть часов вечера очередь перекрыли при помощи эластичной ленты, растянутой между двумя столбиками, чтобы отсечь вновь прибывших, которым пришлось повернуть назад. Я слышала, как в нескольких метрах от меня ответственные за стенд объясняли, что я закончила: «Ей пора уходить, время вышло, мы сожалеем, но она уходит».
Закончив подписывать книги тем, кто оказался последним в очереди, я на несколько минут задержалась, чтобы переговорить с моей издательницей и коммерческим директором. Я думала о пути, который мне предстоит проделать, чтобы добраться до вокзала; я была в таком изнеможении, что могла бы растянуться прямо на полу и остаться здесь. Мы стояли возле стенда, я повернулась спиной к аллеям салона и столику, за которым совсем недавно сидела. Сзади подошла какая-то женщина и спросила, не подпишу ли я ее экземпляр. Я слышала, что говорю ей «нет», вот так запросто, не колеблясь. Мне кажется, я объяснила, что если подпишу книгу ей, остальные непременно снова выстроятся в очередь, чтобы я опять давала автографы.
Я поняла по ее взгляду, что она не понимает, не может понять: вокруг никого нет, невезучие разошлись, кажется, все тихо-спокойно. Вот что я прочла в ее глазах: да что эта дура из себя строит, что значат еще одна-две книжки, разве не для того вы сюда пришли, чтобы продавать и подписывать книги, не станете же вы, в самом деле, жаловаться…
А я не могла сказать ей: мадам, очень сожалею, но я больше не могу, я устала, у меня нет ни сил, ни возможности, вот и все. Мне известно, что другие могут часами не пить, не есть, пока все не пройдут, не получат свое удовольствие. Это настоящие верблюды, какие-то атлеты. Но не я, разумеется, и не сегодня, я не в состоянии больше писать свою фамилию, моя фамилия – это ложь, мистификация. Поверьте, моя фамилия на этой книге сто́ит не больше, чем голубиный помет, по несчастью шлепнувшийся на форзац.
Я не могла сказать ей: если я подпишу вашу книгу, мадам, меня разорвет надвое, именно это и произойдет, предупреждаю вас, отойдите в сторонку, держитесь подальше, тончайшая нить, соединяющая две части меня, вот-вот порвется, и тогда я расплачусь, а то и начну выть, а это может оказаться очень неприятным для всех нас.
Я покинула салон, еще не догадываясь о чувстве раскаяния, которое уже начинало охватывать меня.
Я вошла в метро на станции «Порт-де-Версай», состав был полон, но все же нашла местечко и села.
Уткнувшись носом в стекло, я принялась мысленно вновь проигрывать недавнюю сцену. Один раз, потом другой. Я отказалась подписать книгу той женщине, хотя была там и продолжала беседовать. Я не могла опомниться. Чувствовала себя виноватой, смешной. Мне было стыдно.
Л. не нашла бы во мне этого пространства, столь хрупкого, столь подвижного, столь рыхлого.
Это внимание, сосредоточенное на моей персоне, сверкающие взгляды, направленные в мою сторону, это общее возбуждение были мне невыносимы.
Впрочем, это не имело никакого отношения к истинному удовольствию, которое я испытывала от того, что праздник был устроен в мою честь, ничуть не портило мне радость от получения подарков; но было именно в этом мгновении нечто от эффекта Ларсена, как если бы в ответ на производимый сообща, направленный на меня шум я могла лишь произвести какой-то другой, еще более пронзительный, неприятной для слуха и губительной частоты звук.
Не знаю, до какого возраста повторялся этот сценарий (нетерпение, напряжение, радость, а потом я – перед всеми – вдруг в слезах и потерявшая голову), но я сохранила четкое воспоминание об ощущении, переполнявшем меня тогда: «наши самые искренние пожелания, и пусть эти несколько огоньков принесут вам счастье», – и о желании тотчас исчезнуть. |