Всю свою бесконечную любовь к покойной княгине она теперь перенесла на князя. Он был для нее в одно и то же время и отец и друг, добрый старый друг сироты Ханы, увезший ее так далеко от голубого неба ее родины, который любил и баловал ее как собственного ребенка. Князь, на сколько мог, старался скрасить жизнь своего маленького приемыша.
По ее неотступной просьбе, он отделал с возможной роскошью ее комнатку, разбросал в ней мягкие циновки и татами, расставил всюду хорошенькие ширмочки, выписанные из Японии, развесил разноцветные фонарики, чтобы как можно точнее воспроизвести родную обстановку в ее памяти и напоминать ей ее далекую, покинутую родину, по которой она скучала. В углу комнаты князь устроил настоящую японскую хибаччи, около которой грелась малютка. В противоположном же углу комнатки стояла высокая конусообразная самогрелка-ванна, которую ежедневно наполняли горячей водою и в которой купалась Хана, согласно привычке своего народа.
На полочках по стенам комнаты, выстеганным голубым атласом, были расставлены крошечные изображения Будды и маленькие кумиры. Перед ними лежали засохшие цветы, травы; кусочки пирожного и конфет казались в виде жертвоприношений перед ними, тут же стояли японские чашечки величиною с наперсток, наполненные до краев душистым, ароматичным чаем. Словом, всевозможные дары, которые ежедневно приносила в жертву своим божкам аккуратная маленькая Хана.
Князь никак не мог убедить девочку принять, христианство. Хана молилась по-своему своим божкам и ни о чем другом и слышать не хотела. В этой странной азиатской комнатке постоянно пахло ирисом или мускусом, и сама ее маленькая хозяйка походила на редкий и нежный цветок. Даже самое имя «Хана» значило цветок по-японски, — красивое имя, по мнению маленькой девочки, которым она справедливо гордилась.
Здесь, в ее прелестном уголке, было немало и настоящих цветов. Князь заботился о том, чтобы его приемной дочурке, любившей цветы с трогательным постоянством, было приятно видеть их всегда перед глазами. Тут были и желтые и розовые и белые, как снег, хризантемы, наполнявшие фарфоровые вазы, расставленные на низеньких, в виде подносов и скамеечек, столиках, и редкостные лотосы, дети оранжерей, и розы всевозможных цветов и оттенков. Цветы заменяли игрушки Хане.
И когда ей становилось невыносимо тяжело и грустно без этой родины, без ее славного «Дай-Нипон», о котором она сладко и грустно мечтала, бедная девочка брала свой музыкальный ящик и извлекала из него жалобно-певучие звуки, подтягивая им своим тонким, как пастушья свирель, голоском.
Обыкновенно это случалось в то время, когда ее дорогой приемный отец уезжал из дома, а гувернантки, приставленной к ней, Хана дичилась и избегала почему-то.
Умерла княгиня Гари, «мама Кити», и papa Гари оставляет Хану одну, — трогательным голосом жаловалась девочка в своих, ею самой сочиненных, песенках. Она тут же развивала приходившие ей мысли в целые песни и пела эти заунывные японские песенки на весь дом звонким и нежным голоском.
Но сегодня ей не хотелось плакать. Ей было хорошо сидеть так, подле ее названного отца, который раскрыв большую книгу азбуки с раскрашенными картинами, учил по ней читать маленькую Хану.
Сегодня Хана как-то особенно трогала князя и в голове его, в этой убеленной, благодаря пережитому горю, ранними преждевременными сединами, голове невольно вставала мысль!
— Бедная девочка жестоко скучает в одиночестве. Никакие гувернантки не смогут заменить ей той сердечной ласковой привязанности, которую она встречала в лице покойной княгини. Хорошо было бы найти ей такого же доброго друга, любящего и отзывчивого, который бы позаботился о ней; старшую сестру и подругу, которая бы сумела занять, развлечь Хану, приучить ее понемногу, исподволь к мысли принять христианство, быть ее названной матерью и руководительницей, как трогательно его просила перед смертью своей княгиня Кити, обожавшая маленькую японку, как собственное горячо любимое дитя. |