Как и всякий человек дела, он был уверен, что все это — блажь, которая нисколько не влияет на работу, если работа хорошо продумана и организована. Но он всерьез опасался смутных предчувствий, таких вот, как сегодня. Ведь не мог он быть чужим в своем кабинете, а чувство такое возникло. Откуда оно? Интуиция?
Расчет? Подсознание?
Наверно, в глубине души Панюшкин все-таки признавал дурные приметы, но относился к ним как к предупреждению, ну, вот как если бы неведомая сила, какой-то оборотень преследовал его, неосторожно оставляя следы. Заметив ту же кошку, перебегающую дорогу, Панюшкин мысленно благодарил ее и настораживался, как охотник, заметивший на тропе след опасного хищника. Через минуту он забывал о кошке, но подтянутость, внутренняя готовность встретить скверную неожиданность оставались. Война с несуществующим оборотнем больше напоминала игру и забавляла Панюшкина. Часто он забывал о нем, но, когда появлялась передышка, возможность прикинуть варианты, оборотень напоминал о себе, и Панюшкин, усмехаясь, мысленно разговаривал с ним, как с равным противником, отстаивающим нечто противоположное. Конечно же он прекрасно понимал, что оборотень не что иное, как он сам, его сомнения, колебания, его собственная дерзость или усталость...
Когда однажды ночью Горецкий, тот самый Горецкий, из-за которого и приехал в Поселок следователь, напившись, забрался в бульдозер и попер на общежитие, чтобы снести с лица земли этот «клоповник», у Панюшкина возникло ощущение, будто рычагами бульдозера в этот момент двигает оборотень. И он, не раздумывая, стал на его пути, заслонив собой жиденький барак, потому что знал — не будет барака, и завтра же половина его обитателей уедет. И тогда снова рассылай заявки, объявления, требования и жди, жди, пока снова соберется достаточно водителей, ремонтников, сварщиков. Бульдозер каждую минуту мог раздавить его, вмять гусеницами в сырой песок, и Панюшкин отступал, пятился, пока не уперся спиной в бревна барака. Он мог отскочить в сторону, но он не сделал этого. Потом, поздно ночью, глядя на свои еще вздрагивающие пальцы, он пытался понять — почему? Только ли здравая мысль о спасении общежития руководила им? Нет, в тот момент его душила злоба, он ненавидел бульдозер, этот сгусток холодного металла, ненавидел Горецкого.
«Давай дави! — как бы говорил он. — Но уж тогда-то тебе не отвертеться, станешь и ты к стенке!»
Тяжелый стальной нож покачивался на уровне груди, в нескольких сантиметрах, потом эта глыба стали еще приблизилась, коснулась его, прижала к стене так, что Панюшкин уже не мог вздохнуть. Он видел, как хлопали двери общежития, вспыхивали окна, бежали люди. Фары не слепили, они были по обе стороны от него и казались глазами оборотня — слепыми, обезумевшими, испуганными. Да, он почувствовал неуверенность стального ножа. Панюшкин осторожно выбрался из узкой щели между резаком и стеной, лишь когда увидел, что Горецкий, не выключив мотор, спотыкаясь, ушел в темноту.
А на следующий день из бешеного бульдозера оборотень превратился в бракованные трубы, потом — в обыкновенный грипп, в обильную партию водки для поселкового магазина, в неожиданное бегство двух специалистов, без которых бригада водолазов простояла почти неделю...
Но, когда дела на Проливе шли отлично и ничто не мешало работе, а из Министерства не забывали присылать поздравления к праздникам и пожелания новых трудовых успехов, когда ему никто не объявлял выговоров, а, наоборот, даже снимали прежние, Панюшкин настораживался. И спешил, спешил, стараясь выиграть час, сутки, — оборотень не мог оставить своих козней, он опять что-то затеял, он опять где-то совсем близко. Казалось бы, и трубы в достатке, и погода хорошая, и сварщики не думают уезжать, а Панюшкиным овладевало беспокойство, и он сутками не уходил с Пролива, наверняка зная, что все это не может продолжаться слишком долго, что оборотень притаился, может быть, вон за той сопкой, под тем листком календаря, прилетел в самолетике, который кружит над Поселком, заходя на посадку. |