География? — зачем она теперь, когда никуда не уедешь? Теперь и география стала экономическая, из всего ушел праздник. Вместо голых туземцев, беспечных Паганелей, шипастых тропических плодов были сплошные ресурсы, передел мира на последней стадии, спрутообразные тресты, оплетающие континент за континентом. От этого неудержимо клонило в сон. Юриспруденция и прочее крючкотворство были отвергнуты с порога. Счастье, что открылся психологический факультет, куда и отправляли всех, кто не определился с пристрастием: видимо, за пять лет обучения студент должен был понять наконец, чего ему хочется, и сосредоточиться на любимом предмете… да поздно, второе образование запрещено! Так в конце жизни понимаешь наконец, что надо было делать, — но рассказать об этом не успеваешь уже никому. Что ж, психология даже лучше филологии — Даню давно интересовал феномен детства, он много думал о прапамяти и легко восстанавливал в уме первый год собственной жизни; те впечатления были слишком сильны, конечно, чтобы их помнить как следует, — их могла выдержать только младенческая душа, теперешнюю они бы разорвали, — но причины нынешних радостей и страхов он отыскивал в младенчестве легко, не прибегая к снам или рассказам родителей. Все было живо, стоило убрать барьер и погрузиться в мир невыносимых страстей и величайших открытий.
— Так что, психология?
— Начнем все же с филологии, и если не выйдет…
— Вечернее отделение ничуть не хуже. Работу найдем, а после первого курса…
— Дядечка, я готов работать и после первого.
Тут в замке завозился ключ, а в коридоре послышалось шуршанье и бурчанье Поленова. Он был возбужден, ему не терпелось рассказать о масоне, но он был связан клятвой. Ничего, приятно бывает и намекнуть.
— Да-с, Алексей Алексеич, — приговаривал он, — бывают еще такие люди, что… Я вижу, у вас свет: так я по-соседски. Бывают еще люди действия и непрестанного работающего ума, умеющие с первого взгляда все понять про первого встречного…
Алексей Алексеич не стал расспрашивать Поленова, что за люди и где он их взял. Поленов был в трансе, и для чего же будить страдальца? Недели через две сам расскажет. Все лучше, чем мрачная сосредоточенность; глядишь, и выберется. В Поленове после странного знакомства проснулась деликатность, и он, покашляв, словно самому себе намекая, что пора и честь знать, отправился спать. Наконец улеглись — дядя на диване, Даня на матрасе в его комнате, прямо под многоэтажными книжными полками, но к этому времени он дободрствовался до полусна.
Это было лучшее состояние, но болезненное; мысли, приходящие в такое время, могли быть целительны и плодотворны, а могли завести в черный тупик, из которого долго придется пятиться. Правду говорил попутчик: в дороге душа беззащитна. Сейчас она словно вышла в открытое пространство, на котором многое видно, но увидеть можно и такое, после чего не уснешь, а то и жить не захочешь. Даня про себя называл это чувство за-бодрствованием и легко в него входил, поклевав носом, а потом заставив себя очнуться; иногда после этого являлись лучшие стихи, но чаще — особенно изощренные кошмары. Поскольку весь день он особенно много думал о матери, пытаясь смотреть на город ее глазами, то и теперь мысль его сосредоточилась на ней, вышла из-под спуда и устремилась к тому главному, без чего он больше всего тосковал. Мать была не просто мать — в ней была его связь со всем, что он любил, через нее пришло все главное, и ему не терпелось рассказать ей все, уложив наконец в единственно правильные слова. Они встречались, представлялось ему, в какой-то лечебнице вроде той, куда она попала однажды в двадцать первом году по ходатайству друзей «со связями»: все, что они смогли сделать проездом из Москвы в Ялту, остановившись в Судаке, — это выдать рекомендацию в новооткрывшуюся санаторию, куда отправляли теперь исключительно пролетариев, но для матери, у которой подозревали туберкулез, нашли на две недели отдельную комнату; это была единственная ее просьба — чтобы ни с кем, иначе все лечение даром. |