Изменить размер шрифта - +
Лечебница была в Мисхоре, в бывшей санатории Дубина, и даже персонал собрался тот же самый, а Дубин получил охранную грамоту. По слухам, он пользовал самого Цюрупу, подбирая ему свои знаменитые травные отвары. Мать их называла тварными отравами, но пила. Даня приезжал к ней, она старалась отдать ему обед, он отказывался, смешно боролись, наконец поделили жалкую хлебную котлетку.

Теперь она будто была в лечебнице вроде прежней, и он приезжал навещать. У них было очень мало времени, надо было успеть все сказать, но говорить было нечего, потому что миры их были теперь разные, и происходящее в одном ничего не значило для другого. Надо было успеть насмотреться, напитаться друг другом, и Даня изо всех сил старался сделать вид, что все хорошо. Мать тоже доказывала, что все хорошо, но он чувствовал, что ей там не лучше, а то и хуже, чем ему, и начал уже роптать, потому что ей, столько перетерпевшей здесь, не может быть плохо там, иначе он знать не хочет никакого Бога; однако оказывалось, что и Бог может не все, и все, включая директора лечебницы, трепещут перед каким-то другим, более высоким начальством, каким-то местным Цюрупой, который пьет их отвары, но миловать не спешит. Самое же главное состояло в том, что у матери там было очень много работы и не самые приятные соседи, но почему-то ее призвали именно к этой работе и именно в этом соседстве, больше некому. Ей надо было охранять какой-то ответственный участок, и она страшно уставала на этой работе, ничего себе отдых и лечение, — но после важного задания должны были перевести наконец в более приятное место. Она изо всех сил старалась сделать вид, что не утомлена, и эта их жалкая, взаимная святая ложь была всего невыносимей. Наконец ему надо было уходить, — он хотел остаться, но не мог, и чувствовал, что ему тоже предстоит еще сделать нечто, и что от этого зависит ее пребывание там. То есть не только они влияют, но, оказывается, и мы. На прощание она ему сказала, наморщив лоб, как часто в последнее время, когда забывала прежние слова (удивительно, каким это было общим признаком — все путались, теряли часть памяти, ненужной в сократившемся мире): да, вот еще что… когда почувствуешь, что не можешь доехать до места, — пожалуйста, не удивляйся. Это я еще как-нибудь смогу. Хорошо, сказал он, не удивлюсь. Да, да, сказала она; это я смогу.

Он очнулся, увидел медленный белый рассвет и дядино небритое, мученическое лицо с открытым ртом. Во сне все переставали притворяться, и видно было, чего им стоила жизнь. Даня неудержимо и беззвучно заплакал, перестав притворяться взрослым, и с облегчением от слез пришел сон.

 

Глава третья

 

 

Семнадцатого апреля Остромов встал бодро, да и распогодилось. Как все сенситивы, он сильно зависел от погоды. Давешняя хмурость куда только делась. Подоконник был тесно заставлен всякой дрянью, но с тем большим напором хлестал в форточку лимонный луч. Теща еще похрапывала за лиловой занавеской. Иные старики вскакивают чем свет, спать хочет ленивая юность, а старость чувствует, что скоро выспится, ловит всякое мгновеньице, сидит поутру перед чайником, смотрит в окно, раскладывает пасьянс. Но у тещи не было сил, и она спала. Жена, в сущности, была такая же квашня. Как ее хватило на побег, непостижимо. Верно, опять прислонилась к чужой воле, оплела ее плющом.

Остромов поприседал на правой ноге, потом на левой, уперев руки в твердые бока, радуясь, что коленки не хрустят. Неслышно попрыгал. Для сорока пяти было прекрасно. Противны влажные, жирные люди, не могущие себя блюсти. О какой душевной чистоте говорить тому, в ком нет физической собранности? Прихватив несессер, скользнул в ванную; мимо, по коридору, с важным сопением прошагал соседский второступенник, свинячий нос, уши торчком. Те самые Корытовы. Остромов по системе Зеленского растерся ледяной водой, начав с шеи (пробуждение первой чакры), перейдя на плечи (пятая малая), наконец подставил под струю ступни (там не было чакр, одно кровообращение).

Быстрый переход