Неужто вы подумали, что женщина, которая любила вас, окромя Мани, – я?.. И вы бы, Истомин, хотели этого? Возвысьтесь хоть раз до правды перед женщиной: ведь это правда?.. так?.. вы б этого хотели?
Истомин не знал, что говорить и думать.
– Боже! боже!.. ну, так уж далеко моя фантазия не уходила! – продолжала, не выдержав, Ида. – Польщу вам лишнею победою, и вы со всею вашей силой, со всем своим талантом громким, как пудель, ляжете вот здесь к моим ногам и поползете, куда вам прикажу!.. И все из-за чего? из-за того, чтобы взойти в пафос, потоки громких фраз пустить на сцену и обмануть еще одну своим минутным увлечением… да?
– Не понимаю, зачем нам говорить о том, чего не будет?
– О да! о да! мне кажется, что этого не будет; вы это верно угадали, – подхватила с полной достоинства улыбкой Ида. – А ведь смотрите: я даже не красавица, Истомин, и что из вас я сделала?.. Смешно подумать, право, что я, я, Ида Норк, теперь для вас, должно быть, первая красавица на свете? что я сильней всех этих умниц и красавиц, которые сделали вас таким, как вы теперь… обезоруженным, несчастным человеком, рабом своих страстей.
– Спасибо вам за эти горькие слова! Я не забуду их, – покорно отвечал художник, протягивая девушке с благодарностью обе руки.
Ида ему не подала ни одной своей руки и проговорила:
– Я не хотела вас учить: вы сами напросились на урок. Запомните его; бог знает, может быть еще и пригодится.
– Ида Ивановна! честью клянусь вам, меня первый раз в жизни так унижает женщина, и если бы эта женщина не была вы, я бы не снес этих оскорблений.
– Гм!.. Что же такое, однако, я для вас в самом деле? – проговорила она, сдвигая брови и поднимая голову.
Ида изменила позу и сказала, вздохнув:
– Ну, однако, довольно, monsieur Истомин, этой комедии. Унижений перед собой я не желаю видеть ничьих, а ваших всего менее; взволнована же я, вероятно, не менее вас. В двадцать четыре года выслушать, что я от вас выслушала, да еще так внезапно, и потом в ту пору, когда семейная рана пахнет горячей кровью, согласитесь, этого нельзя перенесть без волнения. Я запишу этот день в моей библии; заметьте и вы его на том, что у вас есть заветного.
Лицо Иды вдруг выразило глубокое негодование; она сделала один шаг ближе к Истомину и, глядя ему прямо в лицо, заговорила:
– Забыто все! и мать моя, и бабушка, и Маня, и наш позор семейный – все позабыто! Все молодость, – передразнила она его с презрением. – По-вашему, на все гадости молодость право имеет. Ах вы, этакий молодой палач! Что мать моя?.. что ее за жизнь теперь?.. Ведь вы в наш тихий дом взошли, как волк в овчарню, вы наш палач! Вы молоды, здоровы и думаете, что старость – это уж… дрова гнилые, сор, такая дрянь, которая и сожаления даже уж не стоит?.. Какая почтенная у вас натура? Скажите мне… Вам никогда не говорила ваша мать, что тот проклят, чья молодость положит лишнюю морщину на лбу у старости? Нет – не сказала?.. Говорите же, ведь не сказала? О да! пускай ее за это господь простит, но я… я, женщина, и я скорее вас прощу, а ей… хотела бы простить, да не могу: столько добра нет в моем сердце.
Ида сложила на груди руки, быстро села в стоявшее возле нее кресло, посмотрела минуту в окно и, снова взглянув в лицо Истомину, продолжала:
– Не знаю, да, клянусь вам, истинно не знаю, кого могли вы увлекать когда-нибудь? Детей, подобных Мане, или таких, которых нечего и увлекать… а я!. |