|
Бер ответил ей крепким пожатием.
– А когда пройдут… многие, многие годы… – заговорил он и остановился.
– Тогда я возвращусь к тебе, – договорила Маня.
– Чтоб мой старый слух мог упиваться гармонией твоих бесед про беспредельный мир, который ты увидишь.
– Про мир души моей, который ты создал, – закончила, становясь ногою на трап, Маня.
Через полчаса дымящийся пароход, качаясь, отчаливал от берега, и на его палубе стояла Маня. Она была в вчерашнем сером платье, в широкой шляпе и с лакированной сумкой на груди.
На берегу стояли Бер и рядом с ним Истомин.
– Завидую, и в первый раз завидую в жизни, Мария, – заговорил, глядя на жену, Бер. – Перед тобою раскроется широкий океан чудес, и как ласточка глотает на лету муху, проглотит он твою кручину.
Маня в ответ молча перекрестила мужа.
Тяжелые колеса парохода заколотили, вода запенилась задрожали трубы, и пароход пошел скорым ходом в море.
Не сводя глаз с жены, Бер показал ей рукою по направлению, где пред зарей стоит утренняя звезда; туда же поднялась и снова опустилась окутанная тяжелым, серым рукавом слабая ручка Мани.
Пароход скрылся на горизонте.
– Садитесь, – пригласил Истомина Бер, подбирая свои вожжи.
Художник махнул рукой.
– На вас лежит ее благословенье, и я хочу, чтобы оно принесло покой вам.
Истомин сел молча, как автомат, и они поехали, не говоря во всю дорогу друг другу ни слова.
Они уже долго ехали. Утро оставалось такое же сырое и тихое; воздух не согревался; по серому небу не ползло ни облачка; все серело, как опрокинутая миска, и только с севера на юг как будто тянулся какой-то крошечный обрывок мокрой бечевки; не было это облако, не была это и бечевка.
Истомин сидел, закрывши глаза и сложив на груди руки; Бер молча правил лошадьми и заставлял себя спокойно следить за тем, что там ползло по небу снурочком.
Истомин был в тупом состоянии деревянного покоя. У несчастья есть свое милосердие; как кредитор, чтобы верней получить по документу долг, оно дает душе передышку. Человек сам этой передышки себе ни за что не сумел бы устроить. И такая льгота дается нам только при большом горе, при несчастии, так сказать, вдосталь дошибающем человека. Известно, что многие из людей, приговоренных к смерти, в последнюю ночь перед казнью останавливались воспоминанием на каком-нибудь мелком, самом незначительном случае своей юности; забывали за этим воспоминанием ожидавшую их плаху и как бы усыпали, не закрывая глаз. Некоторые из них сами рассказывали, что они в это время видели лучшие сны. Умный и весьма наблюдательный священник, которому печальная обязанность поручает последние дни осужденных на смерть, говорил пишущему эти строки, что ему никогда не случалось видеть осужденного в таком настроении, о каком Виктор Гюго так неловко рассказывает в своем «Dernier jour d'un condamnе».[38 - «Последний день приговоренного к смерти» (франц.).] Бывает в большинстве случаев гораздо проще. В большинстве случаев, если несчастный не находится под влиянием горячего раскаяния, возвышающего человека до игнорирования ожидающей его завтра смерти, и если он в таком настроении не молится и не плачет, то чаще всего он впадает в какое-то мечтательное забытье. Он забудется и мечтает: мечтает совершенно нехотя, непроизвольно. В этом забытьи вдруг, совершенно внезапно, врывается в мозг искра сознания действительности, и человек вскакивает, трепеща как осиновый лист. |