Они взяли длинную веревку, связали доктору локти и ноги под коленями и подняли его так, что он повис на дереве, раскачиваясь вверх-вниз. Собравшиеся вокруг дерева поляки сначала пришли в ужас. Но потом их рассмешило, как корчится подвешенный на дереве Кляйнцеттель. В толпе были и евреи, но никто не посмел вмешаться. Часовые, бездельничавшие у гостиницы, стали швырять в Кляйнцеттеля камни, чтобы прекратить его крики. Вскоре кто-то из поляков тоже бросил камень. Наконец на дерево обрушился целый град камней, и человек, повисший на нем, как летучая мышь — полы пальто падали ему на лицо, — перестал дергаться.
Одним из тех, кто наблюдал побиение доктора Кляйнцеттеля камнями, был Хаим Мордехай Румковский. Он хорошо помнил, к чему может привести швыряние камней; к тому же он полагал, что кое-что знает о звере, шершавая шкура которого уже покрыла собой живших в городе поляков. Он полагал, что знает: говоря о евреях, немцы говорят не о людях, а о потенциально полезном, хотя и неприятном материальном ресурсе. Еврей сам по себе — некое отклонение; дико полагать, будто еврей обладает индивидуальностью. Евреев можно воспринимать лишь в форме коллектива. Строго определенная численность. Квоты, количество. Так думал Румковский: чтобы зверь понял тебя, надо самому начать думать как зверь. Видеть не одного, а многих.
И он написал Ляйстеру письмо. Он тщательно подчеркнул, что выражает свое сугубо личное мнение — совсем не обязательно, что его разделяют другие члены лодзинской кехилы. В письме же содержалось такое предложение:
«Если вам нужны семьсот рабочих — обратитесь к нам: мы дадим вам семьсот рабочих. Если вам нужно тысячу — мы дадим вам тысячу. Но не сейте ужас среди нас. Не отрывайте людей от работы, женщин от дома, детей от родителей. Позвольте нам жить в мире и спокойствии — и мы обещаем помогать вам как сможем долго».
Наконец-то Румковского кто-то послушал.
В распоряжении от 13 октября 1939 года Альберт Ляйстер сообщил, что распускает старую кехилу Лодзи и назначает его, Мордехая Хаима Румковского, председателем новообразованного юденрата. Председатель подотчетен только ему лично.
~~~
Марш, марш в гетто.
Февраль 1940 года.
На земле снег. Сверху — неподвижное бледно-белесое небо.
По снегу со скрипом катятся колеса телег, коляски с расшатанными рессорами, ручные тележки, нагруженные саквояжами и кое-как привязанной мебелью.
Кто-то тянет телегу взявшись за оглобли, кто-то подталкивает сзади, кто-то идет рядом, присматривая, чтобы колоссальная гора узлов и саквояжей не рассыпалась.
Тысячи людей в движении. Чистая публика и рабочие. Серый зимний день мажет всех одной краской. Некоторые, несмотря на мороз, — в домашних юбках и блузках с короткими рукавами, закутанные в пледы или в наброшенных на плечи пальто, изгнанные из своих убежищ гестапо, которое продолжает обыскивать еврейские дома. Время от времени из домов доносится стрельба. На снегу — осколки стекла.
Сопровождая детей из Еленувека, он поет.
Едут вместе с экономками, поварихами и нянечками.
Они словно отправились на экскурсию. Гремят привязанные котелки и кастрюли.
В их распоряжении пять экипажей; среди них тот самый, который вскоре станет его собственными dróshke, с подножкой и серебристыми пластинами по бокам.
Он сидит в первой повозке возле кучера, Льва Купера, вместе с несколькими детьми; на нем теплая зимняя шапка и пальто с меховыми манжетами и воротником. Проезжают мимо развалин синагоги на улице Костюшко.
Он рассказывает детям о своем родном городе.
Этот город похож на тот, где они будут жить.
Малюсенький городишко, объясняет он. Такой крохотный, что уместится в спичечном коробке.
Он поднимает свои руки в табачных пятнах и показывает.
У него высокий, почти писклявый голос. |