Однако ничего не случилось. Вскоре выстрелы стихли, и он сразу забыл все, что слышал.
В другой раз ему показалось, что он видит на большом поле возле кладбища какие-то фигуры. Человек пятнадцать шли как будто колонной, один за другим. В бледной солнечной дымке контуры тел сливались, и наконец фигуры пропали совсем.
Он думал о Фельдмане.
Почему Фельдман не приходил? Немцы ли не выпускали его, или охрана была такая бдительная, что не было возможности ускользнуть? Или еще хуже: его застали при попытке отлучиться в Марысин и застрелили?
Адам твердо знал: если Фельдман не придет, ему, Адаму, придется выживать самостоятельно.
День за днем, насколько хватало сил, он расширял район поисков.
Улица с той стороны погреба, где он по ночам рвал сморщенные незрелые яблоки, была застроена низенькими деревянными домами и сараями, упавшими на колени в ширящемся забвении. Раньше здесь обитали богатые «горожане», народ с plaitses. Если эти богачи не жили здесь сами, то сдавали дома людям, имевшим связи. Посредником выступал некто по фамилии Таузендгельд.
В некоторых домах окна и двери были распахнуты навстречу осеннему свету.
Покинутые жилища: спальни с перевернутыми кроватями и торчащими из сетки пружинами, открытые платяные шкафы, из которых наполовину вывалилось содержимое; на полу — затоптанные одежда и постельное белье. В кухнях же — ничего или очень мало чего-то стоящего.
Стоящее — это съестное. В незапертом кухонном шкафу отыскался кусок высохшего хлеба, такого черствого и заплесневелого, что его невозможно было угрызть. Адам попробовал сунуть кусок в рот целиком, но хлеб так и не размяк.
В другом доме он нашел банку консервированной фасоли. После нескольких часов труда ему удалось при помощи камня и толстого долота вскрыть крышку — только для того, чтобы протухшее содержимое ядовитой пеной вздулось у него в руках. А от невыразимой вони он не избавился, даже вымыв руки в колодезной воде и потерев их песком.
В следующем доме он нашел деньги. «Румки». Дно трех ящиков было выстлано клеенкой, а под клеенкой лежали купюры, сотни купюр, аккуратно выровненных, чтобы клеенка нигде не поднялась. Адам стоял с этими ничего теперь не стоившими деньгами гетто в руке. Когда он подумал, как кто-нибудь крохоборствовал и берег эту смехотворную валюту, год за годом, с уверенностью, что когда-нибудь сможет что-нибудь на нее купить, ему стало смешно. Несколько минут он бродил из комнаты в комнату с ничего не стоящими деньгами в руках, подвывая от хохота. Наконец он велел себе успокоиться. Если он и дальше будет растрачивать энергию на истерики, то скоро совсем обессилеет.
Он добрался до Марынарской, до угла Збожовой улицы. На другом конце квартала была Центральная тюрьма, где царил некогда могущественный Шломо Герцберг и куда потом доставляли тех, кого депортировали в составе так называемого трудового резерва. Адам задумался, обитаема ли тюрьма сейчас — например, если в ней устроили казарму, — как вдруг небо раскололось надвое от дикого грохота.
Три самолета неслись на пугающе низкой высоте.
Он беспомощно бросился вперед, прикрыв голову руками.
Через секунду, словно опомнившись, в Лицманштадте завыли сирены воздушной тревоги. От их безостановочного воя, внезапно заполнившего весь воздух, невозможно было спастись. Сирена пилой резала слух. Потом небо снова раскололось, и круто взмыли три самолета; на этот раз их полет сопровождал тяжелые, медлительные удары далеких зенитных батарей.
Адам лежал посреди улицы, там, где его повалило воздушной волной. Он еще никогда не видел немецкие самолеты так близко. Какая-то эйфория понесла тепло от солнечного сплетения к самым кончикам пальцев. Может быть, освободители уже совсем рядом, может, до них всего несколько километров.
Сирена затихла, словно звук каким-то образом свернулся, тут же закричали по-польски и по-немецки взволнованные голоса. |