Изменить размер шрифта - +
Когда Пинкас отказался говорить, куда спрятал золото, его избили, сорвали с него одежду, протянули ему под мышки веревку, привязали к мотоциклу с коляской, а потом таскали голое тело Пинкаса туда-сюда по всей Пётрковской, от «Гранд-Отеля» до площади Свободы, пока кожа не слезла с кровавых ошметков — бывших рук и ног. В конце остались только живот и голова.

Вот и с ним поступят так же. Представлял он себе.

Но немцы все не приходили, и Адам заколебался.

Может, ничего и не было? Может, ему это просто приснилось? Снилось же ему иногда, что Лида рядом.

Она была с ним, хотя на самом деле ее с ним не было.

А может, солдат, которого он убил, не умер по-настоящему, потому что он был немец, а немцы, как известно, бессмертны. Адам видел, как кровь, с бурлением вырывавшаяся из разорванной шейной артерии, втекает назад в тело. Он видел, как солдат встает, как к нему возвращается самообладание, он хватает винтовку и обиженно поворачивается к нему.

Умереть? Если кто и должен умереть, так это он, еврей.

То, что умереть должен еврей, решено с самого начала, а как решено сначала, так тому и быть до конца. Кем он себя возомнил? Хозяином истории? Даже немец не станет воображать себя всемогущим только потому, что остался один во вселенной.

 

~~~

 

Падает свежий снег, ложится в темноте.

Вокруг Адама устанавливается и сгущается тьма.

Он в самом сердце зимы, он покоится в ней, словно камень в брюхе большого спящего зверя.

Стоят морозы. Удивительно, но снег не пускает холод.

В Зеленом доме теперь не так сыро и влажно.

Адам вскрывает пол и пилит доски на дрова. Пилит старой ржавой железной решеткой, которой обычно разравнивает пепел, чтобы подольше сохранять тепло.

Медленно, очень медленно Зеленый дом заселяется снова.

Однажды ночью Адам слышит, что в комнате Розы играют на фортепиано.

Но с музыки снята звуковая оболочка. Слышны только сухие механические удары молоточков по струнам в чреве инструмента. Внутренняя музыка. Удары становятся сильнее, падают чаще. Наконец звук уже оглушает: какофония холодного перестука, которая лихорадочным ознобом прошибает его собственное тело.

Адам понимает, что заболел.

Лихорадка прокатывается по нему волнами, то жаркими, то ледяными. В теле опасная сонливость, которой, инстинктивно понимает он, нельзя поддаваться. Чтобы не дать сонливости завладеть собой, он кричит. Кричит в никуда, насколько хватает легких. Выкрикивает имя Фельдмана. Выкрикивает имя отца. Выкрикивает имя Лиды. Когда имена кончаются, он начинает выкрикивать названия знакомых мест, названия улиц гетто.

Звучит ли крик или исчезает, едва вырвавшись у Адама из горла, — слабый шепчущий выдох? Адам больше не доверяет своему слуху. Он не знает, слышно ли где-нибудь снаружи то, что слышно ему.

Наконец голоса покидают его, и он умирает от усталости.

 

В лихорадочном бреду он ползает по полу, как не умеющий ходить малыш.

Вокруг, перебирая руками и ногами, ползают другие дети.

В комнате полно детей. Так и должно быть.

Лида тоже маленькая девочка. Огромная голова с теплым, влажным, слюнявым ртом. Она, как всегда, замотана в грязную простыню с дырами для рук и ног — так, чтобы она не могла вымазаться собственными испражнениями.

Каждый день мать стаскивает с нее эту простыню, стирает, сушит и снова через голову натягивает на Лиду.

Но теперь Лида чистая. Она тащит за собой свое длинное тело, как будто оно всего лишь тесная, набитая чем попало оболочка, кокон, из которого вот-вот выйдет бабочка.

Лида улыбается влажным ртом. Блестящая, открытая, умиротворенная улыбка.

Я и не умирала, говорит она.

 

~~~

 

Несколько дней он время от времени слышал выстрелы, не понимая, откуда они.

Быстрый переход