Обстоятельства вкупе с природными склонностями внушили Бобби величайшее отвращение к любым видам заключения. Его мать, кроткая смуглянка, жена корпулентного светловолосого помещика, никем, кроме себя, не интересовавшегося, умерла, когда Бобби шел тринадцатый год, и его поручили заботам суровой старомодной тетушки, считавшей чуланчик под лестницей лучшим дисциплинарным средством. Когда она обнаружила, как угнетающе на него действует заключение там, она принялась излечивать его от «трусости» щедрыми дозами чуланчика, даже когда он ни в чем не был виноват. Учился он в школе, где дисциплина поддерживалась запрещением прогулок. Война унесла его отца, который умер скоропостижно от чрезмерного возбуждения, командуя зенитным орудием во время воздушного налета, и она же привела Бобби через тягостные дни Месопотамской компании и осаду Кута в чрезвычайно малоприятную турецкую тюрьму. Вероятно, он в любом случае был бы добросердечным малым, но теперь он с таким неистовством ненавидел клетки, что готов был повыпускать даже канареек. Ему претили решетки, огораживающие парки и скверы: с пропагандистской страстью он писал статьи о них в «Уилкинс уикли», требуя «освобождения» деревьев и кустов, и еще он старался поменьше ездить на поезде, потому что в купе на него наваливалась клаустрофобия. Короткие расстояния он одолевал на велосипеде, а когда поездка предполагалась длинная, брал мотоциклет Билли. Он всячески подавлял свою потребность в широких открытых пространствах, чтобы не утруждать других людей, но Тесси с Билли знали про это и делали что могли, чтобы облегчать ему жизнь.
Бороться Бобби приходилось не только с клаустрофобией. Он постоянно вступал во внутренний конфликт с нежеланием в большинстве случаев что-либо предпринимать, которое, он полагал, развилось в нем как следствие его военных злоключений. Иногда оно казалось ему просто ленью, иногда брезгливостью, иногда чистейшей трусостью и подлостью. Он сам не знал. Его терзало воспоминание о жестокой расправе, которую он наблюдал в лагере для военнопленных, стоя в стороне и не вмешиваясь. Иногда он просыпался в три ночи и говорил вслух: «Я стоял рядом и не вмешался. Господи! Господи!! Господи!!!» А иногда он расхаживал по своей комнате, повторяя: «Действуй! Ты, брюква! Ты, трусливый заяц! Иди же, действуй!» А тем временем он жил по накатанной колее и делал все, что ему подвертывалось. Как «Тетушка Сюзанна» он был безупречен: неутомимый в сочувствии, четкий в советах, он действительно помогал своим корреспондентам. «Уилкинс уикли» им гордилась. Он был становым хребтом этой газеты.
И теперь из-за Саргона он разрывался между желанием освободить этого маленького человека, который всецело завладел его воображением и симпатией, и ощущением, что, попытавшись ему помочь, он вступит в поединок с грознейшими силами. Только после отчаянной борьбы с собой он все-таки посетил полицейский участок и больницу на Гиффорд-стрит. Он опасался въедливых вопросов, а главное, опасался, что его «задержат». Больница оказалась отвратительным местом с высокими стенами и мощеным двором, зловеще отгороженным от замусоренной улицы снаружи. Вернувшись оттуда, он долго колебался, продолжать или нет.
— Бобби дуется, — заявила Сьюзен Тесси. — Он глупый. Сидит и говорит: «Надо подумать». А зачем ему думать? Сказал, чтобы я была умницей и ушла вниз. Да-а… Так и сказал… Хотел, чтоб я ушла… Я б-б-больше не люблю Бобби-и-и-и…
Неизбывное горе. Град слез. Тесси исполнилась сочувствия.
Но после чая Бобби повеселел и нарисовал для нее картинку «на сон грядущий», присел на ее кроватку и убаюкал ее сказкой, как обычно. Тесси поняла, что худшее для Бобби уже позади.
За ужином Бобби изложил свои планы.
— Я намерен поехать завтра в Каммердаун-Хилл, — сказал он лаконично. |