Илларион и без него знал, что прав: посмертная слава Аллы Петровны Шинкаревой распространилась по району со скоростью лесного пожара и к началу декабря вышла далеко за его пределы, обежав по кругу едва ли не весь город и рикошетом вернувшись на Малую Грузинскую. Из-за недостатка информации и в результате неизбежных при передаче из уст в уста искажений эта мрачная легенда приобрела такой вид, что Забродов вынужден был некоторое время отсиживаться то дома, то в лесу, хотя там и было уже довольно холодно: по последней версии он был любовником Аллы Петровны, убившим сначала несчетное количество соперников, а потом, на манер небезызвестного мавра, и самое Аллу Петровну, так что возмущенные граждане неоднократно натравливали на него милицию, совершенно остервенив ни в чем не повинных сержантов.
Чтобы компенсировать понесенный Забродовым моральный ущерб, полковник Сорокин пошел на серьезный должностной проступок и на одну ночь ссудил ему дневник Шинкаревой. Илларион провел эту ночь за кухонным столом, на котором стояли бутылка коньяку, стакан и пепельница. Дочитав, он еще долго пил коньяк маленькими глотками и курил, глядя, как мигает за окном чертова реклама.
Дневник представлял собой любопытнейший человеческий документ, и библиофил Забродов жалел о двух вещах: 6 том, что у него нет ксерокса и о том, что в наш век повальной секретности этот дневник никогда не будет опубликован. Чтиво было весьма поучительное и, как не без легкого стыда признался себе Забродов, очень увлекательное.
То, что Алла Петровна постепенно, не торопясь, день за днем в течение нескольких лет делала со своим мужем, можно было смело назвать совершенным произведением искусства — в своем роде, конечно. Убедить стопроцентного обывателя, лишенного всяческого честолюбия, агрессивности, гордости и иных взрывоопасных добродетелей, в том, что он опасный маньяк — это ли не искусство? Заставить строительного мастера, обладающего несокрушимой психикой ломовой лошади, поверить в какое-то мифическое раздвоение личности — это ли не подвиг?
Это была совершенная, отточенная, как скальпель хирурга, по-восточному, даже не по-человечески утонченная месть. За что? Насколько понял из дневника Илларион, за все подряд: за нищету, за одиночество, за бездетность… Бедняжке Жанне Токаревой просто не повезло: пьяный Шинкарев распустил руки, схлопотал по морде и был замечен женой за этим интересным занятием. Убить Шинкарева было нельзя, он еще мог пригодиться, и потому умерла скрипачка.
Механизм «раздвоения личности» был прост, как все гениальное. Каждый вечер бедняга Шинкарев выпивал вместе со своим холодным чаем дозу сильнодействующего снотворного, а по утрам находил «улики» — иногда фальшивые, подброшенные просто для того, чтобы варево не остывало в горшке, а иногда самые настоящие. Дневник был написан так, что ничего не нужно было додумывать: аккуратные, выведенные твердым, полумужским почерком строчки криком кричали о том, какое наслаждение испытывала писавшая их женщина, трудясь над бесчувственным телом своего благоверного, пачкая его краской и грязью, нанося ссадины на костяшки пальцев, осторожно полосуя их бритвенным лезвием, наставляя синяки и шишки, уличавшие его в ночных похождениях.
Разрешилась, наконец, и не дававшая покоя Иллариону тайна бесславной гибели Репы. Гражданин Репнин жил дураком и умер, как дурак: просаживая ворованные деньги в «Старом, Колесе», он подсел к бару и там, сидя на высоком табурете в полуметре от барменши, стал громогласно рассказывать Дремучему, что намерен навестить Забродова, поучить его уму-разуму и выпить с ним коньячку. На секунду прервав свою речь, он заказал сто граммов, которые и были поднесены с маленькой, оставшейся незамеченной задержкой, которая стоила ему жизни.
Фармацевта Ольгу Синицыну арестовали и, кажется, даже впаяли срок, на что Забродов, поморщившись, сказал: «На безрыбье и рак — рыба». |