|
Поймал себя на том, что не так быстро переводит с греческого, как в бытность свою в Константинополе. Вспомнил и про себя повторил слова Иосифа Ракендита:
«Любой вид речи состоит из восьма частей: смысла, слога, фигур, метода, калонов, сочетания, перерыва и ритма.
Смысл во всякой речи бывает либо риторическим, либо философским, сиречь возвышенным… Впрочем, у многих новых писателей слог смешанный, средний, таковы Фемистий, Плутарх, Григорий Нисский, Иосиф Флавий, Прокопий Кесарийский, Пселл…
Одушевленность речи придают обработанность и украшенность ее… В письмах же весьма уместны изречения мудрецов, так называемые апофтегмы, а также пословицы и даже что-либо сказочное… Образцы для себя найдешь в письмах Великого Григория, Великого Василия, Синесия, Либания и других…»
Да, риторику он еще, кажется, не позабыл!
Он пощадит патриарха Филофея, не станет говорить ему о сущей невозможности похода русичей на турок, доколе не сокрушена Орда, доколе не побежден Ольгерд, доколе не подчинена Тверь и, с тем вместе, не объединена воедино Владимирская Русь…
Он сидел согбенно. Он еще весь был там, в великом умирающем городе Константина, среди его выщербленных мозаик и колонн из разноцветного мрамора… И ежели бы он мог… Ежели бы имел в руках силы всей Великой Руси!
Цареградские святыни не защитит ни краль сербский, ни болгары, ни влахи…
– И русичи ныне не защитят! – с горечью вымолвил он вслух, позабывшись, запамятовав даже присутствие Леонтия, который слегка кашлянул, напоминая о себе. Алексий протянул ему грамоту:
– На, прочти!
«Когда у людей нет воли к борьбе, они принуждены становят платить за самое право жить на земле! – присовокупил он про себя с невольною горечью.
– И не расплатятся все равно, ибо богатства можно отобрать, ничего не давши взамен! Да, он должен смирять и подчинять князей и княжества! Он прав! Он не может поступать иначе!»
Тяжкий гнев колыхнулся у него в душе. Сколько можно оплачивать робость, предательство и бессилие? Кантакузин платил – доплатились! Теперь Филофей платит, плетет паутину, которую запросто сметает любая грубая сила! Доколе Русь будет искупать своим серебром пакости католиков, захвативших византийские земли? Когда нужны оружные полки, железо и мужество, а не серебро и византийская риторика! Дабы вымести тех и других с православного Востока!
«Невозможно, – остудил он сам себя. – Теперь невозможно! Но…»
Необычная мысль пришла Алексию в голову: кто же из них дальше видит вперед, Филофей Коккин, обнимающий умом судьбы всего православного мира, Византии и Ближнего Востока, Болгарии, Сербии, Влахии, Армении, Грузии, Литвы и Руси, или он, Алексий, упершийся в одно крохотное, по сравнению со всей христианской ойкуменою, место – в междуречье Оки и Волги, где и ведет яростную борьбу за преобладание одного – московского – княжества? Кто из них более прав? И не постигнет ли Русь судьба Иерусалима и Антиохии, которые захватывают и грабят все, кому не лень?
И еще одно проникло в сознание, как льдинка, попавшая ненароком за ворот, на разгоряченное тело: а друг ли ему Филофей? Или, что вернее, будет ли ему другом всегда?
Припомнились страдающие семитские глаза Филофея Коккина, «бурного и свирепого», по выражению Григоры, но превосходно умеющего отступать и уступать, применяясь к силе обстоятельств и норову власти.
Друга, да! Но и византийца закатной поры. «Друг тем и отличается от льстеца, что последний говорит, чтобы сделать приятное, а первый не останавливается и перед огорчением», – напомнил он себе слова Василия Кесарийского.
– А ежели Ольгерд предложит патриарху Филофею ратную помочь противу турок? – вопросил, нарушив мол чание, Станята, дочитавший грамоту Коккина. И Алексий вздрогнул, настолько вопрошание Станяты легло вплоть к тому, о чем подумал только что он сам. |