|
Броситься бы в битву, рубить! Трус! Все они тут храбрее меня, а я? Стоял с полками у Переяславля, тверичей и не видели! А Михайло Бежецкой Верх взял! Все Заволжье, почитай, нынче у ево в руках! На Новгород одна и надея…
Дуня гладит теплыми шелковыми ладонями его широкое лицо. Любует скорбно. Хоть и воротит ладо милый – долог путь до Орды! Признаётся шепотом, ткнувшись ему лицом в плечо:
– Я снова затяжелела! Думаю, отрок!
Он стискивает властно и бережно плечи жены.
– Ежели сын, – продолжает она торопливо и вкрадчиво, – можно, Василием назовем?
По своему деду? – понимает Дмитрий и кивает, усмехаясь невесело. Первый, названный Данилкою в честь прадеда, не заладился! Пусть хоть этот растет здоровым! Ежели есть проклятье на нашем роде, быть может, хотя так беду отвести… Дмитрий суеверен, и о проклятьи, якобы павшем на князя Семена и весь род московских володетелей после убиения в Орде Александра Тверского с сыном Федором, слыхал.
– Ладо мой! – шепчет Евдокия. – Я не хочу, чтобы ты уезжал в Орду!
Пятнадцатого июня, через три недели после отъезда тверского князя, Дмитрий Иваныч, великий князь московский, выехал туда же, в степь.
Митрополит Алексий в возке сопровождал своего князя до Коломны. Парило. Жара стояла такая, какая бывает только в августе, в пору уборки хлебов, и уже яснело, что год будет тяжек. Небо мглилось, травы и хлеба приметно сохли, и солнце светило тускло сквозь мгу. Временами на нем являлись черные пятна, как гвозди, и старики толковали небесное знамение к худу. Тревожились не токмо простецы, но и бояре. Поглядывая на небесное светило, значительно качали головами: не стало бы с князем нашим беды!
Возок митрополита подымал пыль, пыль тянулась, восставала волною из-под копыт конницы. Дмитрий ехал верхом в простой холщовой ферязи и весь был выбелен пылью. Он щурился, иногда вздергивал повод, и конь пробовал тогда перейти на скок. Хороший, крепкий конь, послушный и верный, был нынче у князя! Дмитрий не пораз и чистил его, и не того ради, чтобы подражать Владимиру Мономаху, как толковали, посмеиваясь молодшие дружинники, а попросту нравилось. Нравился конь, нравился запах чистого денника, нравилось стоять одному рядом с жеребцом и кормить его с рук ломтем аржаного хлеба с солью. С конем не надобно было быть все время великим князем, и он бессознательно дорожил этими минутами побыть самим собою, ощутить теплое дыхание, и густой конский дух четвероногого друга, и мягкие губы, которыми осторожно брал конь хлеб из руки господина своего. Вчера Дмитрий сам придирчиво осмотрел все четыре копыта жеребца, проверил, ладно ли прибиты подковы… Ночью молчал, лаская жену, и Дуня поняла, молчала тоже. Ехать надо было все одно, и не стоило портить жалобами последнюю ночь!
А теперь, морщась от пыли (уже далеко отдалились и толпы провожающих, и звоны московских колоколов), вновь и вновь возвращался он к мыслям о возможном нятьи и поругании, и твердый ворот ферязи, что резал потную шею, казался ему порою деревянной колодкою пленника.
С владыкой Алексием князь распростился у перевоза, на коломенском берегу. У вымола ждали дощаники. Уже дружина и обоз ушли на тот, рязанский, берег. Алексий вылез из возка, остановился на взгорбке, на островке зеленой травы. Бояре и коломенская господа, что провожали князя верхами, стояли в отдалении. Дмитрий опустился на колени, поцеловал сухую, трепещущую, ставшую пугающе легкой руку. Лик Алексия, обращенный к нему и к небу, был просветленно-ясен. Он молился. Кончив, опустил добрые усталые глаза на князя, оглядел надежду свою, выпестованного им повелителя еще не созданной великой православной державы.
– Езжай, сыне! Я буду неустанно молить за тебя Спасителя! И преподобный Сергий тоже будет молить! Чаю, верую, услышит он нас с выси горней и сохранит надежду земли! Будь тверд, сыне, и не забывай Господа своего!
Что-то было еще за словами старого митрополита – в беспомощной нежности трепетных рук, в доброте взора, – от чего Дмитрий, круто согнув выю, сморгнул нежданно набежавшую слезу. |