|
Руки воина, которому во всю жизнь (князю уже перевалило за сорок) так и не довелось повести за собою рати в настоящем сражении. Вся жизнь князя ушла на ненужную и напрасную борьбу с дядьями – сперва с покойным Константином, потом с Василием Кашинским, нынешним великим князем тверским. Было все: безлепая драка в Бездеже, и грабления родовых сел, и бояр лупление, и вечная борьба за тверские доходы, и походы взаимные, всегда кончавшиеся полупримиреньями и уступками, и жалобы к митрополиту и князю Симеону, и поездки в Орду, и нятья, и выдача ханом Бердибеком его, Всеволода, Василию головой, и истомное сиденье в плену в Кашине, да и семейные нестроения с первой женой… Все было! Не было только дела мужеского, ратного, княжеского дела, для коего был рожден и возрос, не было того, что оправдало бы разом жизнь и содеяло славу. Не было, не позволяла Москва! И потому Всеволод сидит так понуро, постаревший не по годам, с сединою в густых курчавых волосах, с набрякшими подглазьями крупного тяжелого лица, и рука его, брошенная на стол, с одиноким на безымянном пальце серебряным перстнем, в котором недобро змеится прихотливо-пестрый восточный камень, – рука его кажется забытою и ненужной хозяину своему.
На Всеволоде дорогая праздничная сряда: расшитый жемчугом цареградский зипун и долгий, поверх зипуна, короткорукавый выходной шелковый травчатый летник, по вишневому полю шитый кругами с золотыми грифонами в них. Но даже и роскошь платья не перебивает мрачной усталости Всеволодова лица. Хозяйка Всеволода, Софья, заботливо взглядывает на мужа через стол, хочет хоть взглядом отворотить от печали.
«С этою невесткою, кажется, повезло наконец!» – думает Настасья, озирая супругов.
Погодки Владимир и Андрей – оба кровь с молоком, оба крупноносые, большеглазые, в отца, – придет пора и им заступить место старшего брата! Тоже в иноземном сукне, парче и шелках. Коротко взглядывают то на мать, то на старшего брата. Жена Андрея Овдотья сидит, как и Софья, супротив мужа. Усмешливо кидает исподлобья тайные взоры супругу. По лицу, живому, трепетному, легкому, пробегают тени улыбок, несказанных слов, задержанных вздохов. Андрей чуть подымает бровь, морщит губы в ответной сдерживаемой улыбке.
«Не натешились еще!» – думает с ласковой нежностью мать, замечая все, даже этот молчаливый переговор супругов, не предназначенный ни для кого постороннего.
Светлоокий кудрявый Михаил – ему тридцать, и жена сидит супротив, преданными глазами ест супруга, но в лице Михаила так и не исчезла озорная живость юношеская, и удаль в глазах бедовая, та, с которой подымают воинов в бой и от которой жонки с погляда теряют и сон и покой, – удаль прямо плещет, переливает через край. Только-только стоял с ратью на полчище у Микулина: дядя вздумал было проучить молодшего племянника, да и жена Олена подначила – нашему-де роду при Михаиле великого княжения не видать! Спохватился! Дивно ли?! Вся Тверь нынче за него, только и слышно на улицах и в торгу: Михайло да Михайло!
«Почто его любят так?» – удивляется мать. Свой, слишком близкий, ласковый, и непонятно сблизи, чем дорог так смердам, ремесленному люду и купцам. Нынче и он заматерел. Ездил к Ольгерду на побыв, заключил мир. Чем-то взял и Ольгерда!
Литовского зятя Настасья не понимает и потому побаивается, особенно теперь, когда надумала ехать в гости к Ульяне в Литву. Зять, впрочем, писал ласково, сам звал тещу к себе в Вильну на побыв.
Нынче Настасья решилась. И потому собрана семья. На поезд. Сидит в застолье и сын «московки» покойной Семен, приглашен по дружбе с Михайлой. Сидят в конце стола избранные бояре: тысяцкий Константин Михалыч, Григорий Садык и Захарий Гнездо – все три брата из рода потомственных тверских тысяцких Шетневых; боярин Микула Дмитрич с супругою, еще двое-трое, немногие, самые близкие, те, кто пережил, те, кто не изменил в тяжелые годы продаж, грабительств и гонений. |