|
Перо застыло в его руке. Тяжкие удары колокола звучат над его головою. Хоронят и хоронят! Чей-то завтра черед? Он растирает усталые глазницы, наклоняется над книгою. Грядущим поколениям, для тех, кто останется жить, выводит строгим, красивым полууставом строгие, горькие слова: «Немочь то етая такова: преже яко рогатиною ударит за лопатку или под груди, или меж крил, и тако разболевся, человек начнет кровью харкати, и огнь зажжет внутри, и потом пот, та же дрожь, и полежав един день, или два, а редко того, кои три дни, и тако умираху… А иные железою умираху! Железа же не у всякого бываше в едином месте, но овому на шее, а иному под скулою, а иному под пазухою, другому за лопаткою, прочим же на стегнех… И то же, много трои дён полежат!»
Летописец перечитывает написанное, крестится. В глазах, когда он прикрывает вежды, – опустелые городские улицы и трупы, трупы, трупы… В ушах – непрерывный колокольный звон.
Глава 29
Княгиня Настасья всю осень делала что могла. Посылала кормить сирот, собирать трупы, следила за заставами – не пропускали б болящих. Мужествовала, стойно владыке Василию. Себя не щадила, думая об одном – дети бы живы остались!
Епископ Василий заходил к великой княгине, остерегал, многажды просил уехать вон из города.
…Они сидели за столом в хоромах, щедро политых уксусом, вымытых и отскобленных до предельной чистоты. Епископ вздрагивал от холода, на улице была мерзкая осенняя сырь, слякоть, снег вперемешку с дождем. Ему казалось, что и в хоромах холодно (мысли о болезни своей отгонял усилием воли). У Настасьи тоже лицо осунулось, тени легли около глаз, запал рот. Оба почти не спали. У того и другого на глазах гибли и гибли люди, чужие и свои, ближние, с кем делил хлеб и соль, кого знал с юных лет, без кого, почитай, не мыслил и жизни самой…
Настасью трясло. Заболела внучка, Ольгердовна. Почто не отправила девочку с началом мора назад в Литву?! Предлагала, да та заупрямилась, ожидаючи брачных утех, и Настасья уступила, грешным делом сама пожалев отпускать от себя полюбившуюся внучку. И вот теперь…
Швырнув двери наполы, вошел Михаил. Выслушал, глянул сумрачно. Предостерегающе поднял ладонь:
– Не подходи, мать, на вымолах был!
Не сказал уж, чтоб не тревожить Настасью, что сам только что помогал подымать умирающих, ободряя растерянную и оробелую дружину. Глянул тяжело, как никогда не глядел. Вопросил:
– Черная?
Настасья покивала головою, вдруг упала лицом на стол, заплакала, давясь рыданьями. Оба, сын и епископ, немо смотрели на горе, коему были не в силах помочь.
– Буду молить Господа нынче всю ночь! – сказал Василий, и во взоре его, отчаянном и светлом, просквозило безумие надежды.
Михаил глянул на него исподлобья, хотел высказать, но только потряс головой. Дернулся встать, подойти к матери, огладить ее, утешить, вспомнил, что трогал больных, растерянно глянул на ладони свои (хоть и омытые уксусом, а, – не тронешь материных плеч!), поник, исказясь лицом от бессилия. Сказал надорванно:
– Уезжай, мать! Хоша в Старицу, туда, бают, черная еще не дошла… Али в монастырь какой потаенный…
Настасья подняла голову, отерла слезы рукавом. Решительно потрясла головою: не еду, мол! Не впервой уже дети уговаривают ее уехать, а сами? Встала.
– Я с тобой! – посунулся Михаил.
Строго отвела его движеньем руки:
– Не поможешь, сын! А коли сам погинешь – меня осиротишь вконец! – И добавила тихо, с горькою нежностью: – Любимый ты у меня! На тебя ныне и вся надея!
Допрежь ни разу такого не высказывала Михаилу, была ко всем детям ровна. Микулинский князь залился жарким румянцем.
– Мамо! – вымолвил в спину уходящей. Настасья не остановилась, не обернула лица.
Владыка Василий, опрятно не возжелавший заметить переговора меж сыном и матерью, мало посидев, преодолел слабость телесную, встал и, благословив князя, вышел из хоромины. |