Василий Петрович вспомнил, что делопроизводитель в рекрутском присутствии был его товарищем по семинарии, сходил к нему рано утром и возвратился необыкновенно расстроенным. Ходатайство его оказалось несостоятельным. В другой раз партию малолетних еврейских рекрутиков перегоняли через город. В ту пору наборы были частые. Василий Петрович, закусив верхнюю губу и подперши фертом руки, стоял под окном и внимательно смотрел на обоз провозимых рекрут. Обывательские подводы медленно тянулись; телеги, прыгая по губернской мостовой из стороны в сторону, качали головки детей, одетых в серые шинели из солдатского сукна. Большие серые шапки, надвигаясь им на глаза, придавали ужасно печальный вид красивым личикам и умным глазенкам, с тоскою и вместе с детским любопытством смотревшим на новый город и на толпы мещанских мальчишек, бежавших вприпрыжку за телегами. Сзади шли две кухарки.
– Тоже, чай, матери где-нибудь есть? – сказала, поровнявшись с нашим окном, одна рослая рябая кухарка.
– Гляди, может и есть, – отвечала другая, запустив локти под рукава и скребя ногтями свои руки.
– И ведь им небось, хоть и жиденята, а жалко их?
– Да ведь что ж, матка, делать!
– Разумеется, а только по материнству-то?
– Да, по материнству, – конечно… своя утроба… А нельзя…
– Конечно.
– Дуры! – крикнул им Василий Петрович.
Женщины остановились, взглянули на него с удивлением, обе враз оказали: «Чего, гладкий пес, лаешься», и пошли дальше.
Мне захотелось пойти посмотреть, как будут ссаживать этих несчастных детей у гарнизонной казармы.
– Пойдемте, Василий Петрович, к казармам, – позвал я Богословского.
– Зачем?
– Посмотрим, что там с ними будут делать.
Василий Петрович ничего не отвечал; но когда я взялся за шляпу; он тоже встал и пошел вместе со мною. Гарнизонные казармы, куда привезли переходящую партию еврейских рекрутиков, были от нас довольно далеко. Когда мы подошли, телеги уже были пусты и дети стояли правильной шеренгой в два ряда. Партионный офицер с унтер-офицером делал им проверку. Вокруг шеренги толпились зрители. Около одной телеги тоже стояло несколько дам и священник с бронзовым крестом на владимирской ленте. Мы подошли к этой телеге. На ней сидел один больной мальчик лет девяти и жадно ел пирог с творогом; другой лежал, укрывшись шинелью, и не обращал ни на что внимания; по его раскрасневшемуся лицу и по глазам, горевшим болезненным светом, можно было полагать, что у него лихорадка, а может быть тиф.
– Ты болен? – спросила одна дама мальчика, глотавшего куски непережеванного пирога.
– А?
– Болен ты?
Мальчик замотал головой.
– Ты не болен? – опять спросила дама.
Мальчик снова замотал головой.
– Он не конпран-па – не понимает, – заметил священник и сейчас же сам спросил: – Ты уж крещеный?
Ребенок задумался, как бы припоминая что-то знакомое в сделанном ему вопросе, и, опять махнув головой, сказал: «Не, не».
– Какой хорошенький! – проговорила дама, взяв ребенка за подбородок и приподняв кверху его миловидное личико с черными глазками.
– Где твоя мать? – неожиданно спросил Овцебык, дернув слегка ребенка за шинель. |