|
В морщинистых лицах старика и старухи, сурово побледневших, но. и восково отмягших, будто иконных, посвечивала уже нездешняя, неземная жизнь, и взметывались, всплывали над обмершими глазами суровые знаменья.
Потом дед Хап покоился на лежанке и, держа за руку старую Шлычиху, о чем-то сквозь слезы шептал ей, и та вздыхала, кивала головой, повязанной черным платом, крестила деда, заставляла целовать литой медный крест со Страстями Господними, а после сиплым, плачущим голосом то ли пела, то ли причитала над стариком, укрывшим истомленные очи тонкими, в синих прожилках, почти прозрачными веками.
Утром, когда запели Божьи птахи и поголубел узенький край неба, старик со старухой встали на поклон, и опять долго молились, после чего обнялись, поцеловались троекратно и вроде заручились встретиться — но уже не здесь…
Почаевав, Спиридон завел свой мотоцикл «Ирбит», умостил старуху в люльку и неторопко, чтоб довезти живой, не растрясти ветхие кости, потортал ее обратно в Сосново-Озерск. В эту пору старик и улизнул на рыбалку.
Утихомирив батик в ему лишь ведомом улове, достал березовые мотыльки, выласканные ладонями до темно-бурого свечения, похожие на сами задервеневшие стариковы руки, будто их продолжение, распустил жилку, ссученную из сивого конского волоса, наживил червей, закрепших и покрасневших в сыром мху, и стал поджидать клева. Забывшись, начал припевать в реденькую, изжелтевшую бороду, тянуть старину, — порой и без слов, одним протяжным, жалобно дребезжащим ноем.
Правнук Кольша — чернобровый, рано заматеревший парень, лет с четырнадцати промышлявший на зимней неводной рыбалке, — хлестко проплывая мимо стариковского батика, мельком вслушался в заунывно подрагивающий мык, на малое время отмахнул весла над озером, точно крылья, с которых журча осыпалась вода, и чудилось, будто острогрудая лодка летит над самой озерной гладью. Ничего не разобрал в стариковом пении, усмешливо покачал кудреватой головой и погребся еще шибче, далеко в нос откидываясь голой, дочерна просмоленной на солнце, кряжистой спиной. Не до старика было парню, коль в корме посиживала, игриво ежась в пиджаке, заманчиво посвечивая васильковыми глазами, белокурая залёта, и правили молодые под самый Черемошник — дальний берег, непроглядно буреющий кустами черемухи, боярки, талины. Нетерпеливо и азартно косясь на мягкие, оплывшие колени своей зазнобы, Кольша тут же и забыл про старика. И остался дед Хап один посреди осеннего озера.
* * *
На диво глубокое, с меркнущими в печальной октябрьской сини плоскими берегами, озеро Большая Яравна лениво дышало нагулянной за лето, сытой плотью; и это зримо ощущалось, когда в чистых прогалах среди листовой травы играла сорожка, когда она плавилась поверху серебристыми табунами, пучила воду, когда в охоте за ней били хвостами, взбурунивали сонную озерную гладь ярые окуни и свирепые щуки-травянки.
В те пятидесятые годы озеро еще хоронилось от мнолюдья, пряталось в Божьей пазухе — в забайкальском Беловодье, где вольно и обнаженно плескалось, выметывая на песчаные, каменистые и зыбистые берега подводные травы-шелковники, будто зеленоватые, сыро светящиеся, долгие космы водяных дев. С теплого бока загораживало озерище от старомосковского забайкальского тракта соседнее озеро, поменьше и помельче, — там, как на перегноистой земле, быстро и буйно взошло гомонливое притрактовое село Сосново-Озерск, в народе прозванное
Сосновка-воровка; с двух других боков неохотно подпускали рыбаков к озеру приболоченные низины, зыбуны, а уж с холодного края огрузло и сумрачно приступал к самой воде таежный хребет с каменистыми отрогами и снежными гольцами, во пору тумана-ползуна словно висящими в небесной синеве.
У самой подошвы хребта и жалась к темной, урманной тайге едва приметная с озера, в дюжину дворов, старая рыбацкая заимка Яравна, утаенная и притененная рослым березняком и дремучими, в два обхвата, лиственницами, разложившими по замшелым крышам свои мягкие лапы. |