|
Скачет беспятый, потряхивает зелеными кудерьками и, охлопывая себя по замшелой груди и кривым ногам, ревет лихоматом:
— Милка! Греби сюда. Споём на пару! — крикнул он водяную деву.
И Милка — клятая в миру гулёна, вначале лета утопшая в реке, — запела, взбрыкивая ногами и задирая травяную юбчонку выше срама, при этом так дико замотала головой, отчего волосы, будто водоросли, стоймя стоящие на голове, падали и закрывали опухшее, синеватое лицо.
Серый, что терзал гармонь, утишив меха, мутно вгляделся в деву, и вдруг, маятно закатывая глаза, не запел даже — взвыл:
Хозяин раскатисто хохотал — вторило с каменистых отрогов испуганное эхо. А лешаки приплясывали возле девы водяной на суковатых ногах, подмигивали, отчего она пела ещё отчаянней, с подвизгом. А тут еще из дачного поселка вдруг обвалом загремела свирепая музыка словно кто-то, одуревши с горя, молотил без передыху в цинковую шайку.
Завертели анчутки хвостатыми задами, словно им в травяные порты сунули огненной крапивы; а шишиморы болотные, свесив на лица желтые космы, прожигая ночь ненасытно горящими, синими глазами, закрутили хоровод и затянули жутко и мертвяще:
И всё так же наособицу, жутко и в слезах плясал Яшка, а подле него крутили хвостами и, точно в припадке, трясли нечесаными патлами два молоденьких зелёных лешака. Потные американские майки, утыканные звёздами, липли к спинам.
— Милка! Где ты шаришься?! — взревел Гошка Наглый, узрев, что деву водяную манит Серый в густые тальники; и, колотя в брюхо словно в бубен, заорал благим матом:
И подыгрывал ему на отвислых, брыластых губах хвостатый мужичок, и подпевали шалавы водяные, рассевшись на гладкой сосновой кокорине, сложив руки под вислыми грудями. Шабаш: разыгралась, расшумелась нежить в русской земле. Хозяин довольно и утомленно прикрыл глаза…
* * *
А дремучий водовик все сидел в горьком отчуждении и не то пел, не то голосил сам для себя и про себя. Подрагивая в речных струях, хвостато вытягивались желто-сонные звезды; дробился и выстилался туманом над голубовато-белёсой рекой вопль древнего водовика, молящего прощения. Тянул дед безмотивно ноющую старину про то, как спихнули его с небес, гордого, и упал он в речное улово и стал водяным… Пел он про старого мельника, с коим любил лясы точить и поробить впаре, накручивая колесо и сторожа запруду от полых вод. Но пришла живая нежить — очкастый и носатый, с люциферовой метой во лбу, потряс бумажкой с тавром Хозяина, и запрятали горемышного мельника в кутузку, потом угнали в каторгу. Там и загинул, несчастный… Сгнила и порушилась мельница, перестали мужики хлебушко молоть, и лишился он, водяной хозяйнушко, тихого крова — улова родного. Старик пел про то, как, играя и сверкая на перекатах, кружась в омутах, вольно и непугано текла река, ласкала и гладила ленковые, хариу-зовые спины, застившие дно; старик пел про то, как ходила ходуном, бурлила и пенилась речная течь на маковой заре, когда играла и кормилась опадающей мошкой оголодавшая за ночь белорыбица; как весело резвился он, молодой, удалый, то загоняя рыбьи табуны в невода и сети, то отпугивая, ежли рыбак не глянется, ежли хвастливый больно, ежли прямо в икромёт закинул мережу, ежли петров корень к гайтану не подвесил — не боится изурочиться, не почитает его, хозяйнушку речного, ежли не сотворил кудесы — из первого улова не откинул ему, водовику, пару хвостов, ежли… табачку не бросил хоть на один понюх, да и мережу не обкурил богородичной травой, но перво-наперво… ежли согрешил накануне лова, не покаялся, не помолился, не выпарился в бане.
Пел дедка и про то, как щемило душу страхом и печалью, когда из ближнего села доплывал колокольный звон и поминались времена, когда он, светлый и обласканный, обитал в небесах среди любовной силы. И уж рождалось покаяние…
причитал старик по-кликушьи, сложив истраченные, обвитые синими жилами, коряжистые руки на провисшем животе, —
* * *
Хозяин когтистым пальцем подманил к себе Гошку и, косясь на старого водовика, что-то прошептал Наглому в ухо, и тот вразвалочку, куражливой походочкой подвалил к деду. |