Изменить размер шрифта - +
Кот начал злиться, и тогда Карнак сунул ему свою самую, как он побожился, рабочую мушку и посадил на самую рабочую лунку; и пошел тот тягать харисов, пока не оборвал крючок после резкой, заполошной подсечки. Карнак побурчал, но оторвал от сердца еще одну мушку — тоже вроде ходовую. Вообще у рыбаков такое в заводе, чтобы каждый сам беспокоился о своих удах, и у редкого можно выманить ту же мушку прямо на рыбалке. И не жадность тут вроде, а рыбачье суеверие — и суеверие давнишнее.

Я каким-то дивом все же выдернул пару хариусов-задохликов, и как отрезало — видимо, только и плавали в Байкале две дурные рыбешки, сдуру и сослепу клюнувшие на мою уду. Верно рыбаки посмеиваются над собой: дескать, на одном конце червяк, на другом дурак…

Дурак… И тут неожиданно и живо увидел я на одной из лунок взъерошенного волка, опустившего хвост в воду и, довольно, хвастливо озираясь, ждущего поклевки. Затосковавший от безрыбья, озябший, волк был так похож на меня. Потом я увидел, как его — или меня?.. — промороженного, хлещут бабы коромыслами, как он — или опять же я?.. — лишившись хвоста, с обиженным воем трусит по заснеженному льду, и одна лишь дума распирает его жаркий череп: ну, лиса, етит твою налево, доберусь я до тебя, выделаю шкуру… А уж после привиделось, как по-над берегом плетется кляча, седая, в снежном куржаке, запряженная в сани, и лиса за спиною дремлющего старика Гаврилыча выкидывает рыбеху на проселок…

Я уже отупел от такой скудной рыбалки, перестал ощущать себя среди синеватого снежного безмолвия — кто я и где я?.. — и, положив про себя на музыку, распевал на все лады, уже и не чуя и не слыша песни:

Вот и жена помянулась теплым, редким словом: эх, думаю, какой лукавый понес меня на зимнюю рыбалку за сотни верст, чтобы сопли здесь морозить; посиживал бы сейчас возле жены, попивал чаек…

От скуки решил я сходить в береговой лес, глянуть в заметенную снегом зимовейку, какую чудом высмотрел под кривыми листвяками; и когда я проходил мимо Карнака, тот вдруг замахал рукой, подманивая к себе.

— Ты глянь, паря, чо деется на белом свете! — удивленно пуча глаза, заговорил он и показал мне мушку. — Дал ее Коту, Кот ее сдуру оборвал, а счас вытаскиваю хариуса, гляжу — мать тя за ногу! — у него две мушки торчат из пасти. Моя и та, какую дал Коту. От ловко, дак ловко… Всю жизнь рыбачу, но такого… Ежели губу поранишь, рыба потом близко к удам не подходит. А тут прямо с оборванной мушкой — крючок аж в губу впился — и другую мушку хвать. А я ее сразу узнал — она у меня самая рабочая…

И то ли я шибко жалобно глядел на фартовую мушку, то ли сам Карнак от удивления расщедрился, но только всучил он мне эту пеструю обманку: дескать, на, лови, парень, нам не жалко. Схватил я добычливую мушку тряскими руками и бегом до своих лунок.

Не видать бы мне рыбьих хвостов, как своих ушей, вернуться на Ушканчики с полыми руками, если бы не эта мушка, — спасибо Карнаку, — на которую я успел до потемок выудить десятка полтора добрых хариусов.

 

* * *

А уж мягкие, исподвольные сумерки распушились и вызрели в чернолесье среди худородных, печальных листвяков и крученых берез, редко и коряво торчащих среди топкого снега; вечерняя тень с рысьей вкрадчивостью сползла с крутого яра в ледяные торосы, где еще плавал рассеянный закатный свет, и будто пеплом стал укрываться засиневший напоследок снежный кров. Тишь была полная, неземная…

Мы еще постояли возле машин, прощаясь с гаснущим днем, поминая его добрым словом, кланяясь озеру. Карнак вздохнул, как бы освобождаясь от рыбачьего азарта, и сказал:

— Ну, слава богу, поймали маленько, и на том спасибо, Господи. И дай бог, чтоб завтра клевало.

Набело смывается в памяти случайное, будто слезной байкальской водицей, и от зимней той рыбалки мало что запомнилось, но осело навечно ощущение полного, голубоватого, снежного покоя и безмолвия, когда наши утихомиренные, полегчавшие и осветленные души парили в синеве вешней и дремотно нежились над спящим озером.

Быстрый переход