Изменить размер шрифта - +
К тому же мамка, вдовая солдатка, похоже, сказок не ведала, или уж поперечная взросла, но с бухты-барахты и не по святцам нарекла парнишку Емельяном. Вот и вышел Емеля-дурачок — имячко, оно пасет чадушко нарожденное до кедровой домовины. С горем пополам отмаялся Емеля в начальных классах, да на том и бросил ученье — бесово мученье, но книжечки почитывал, и все про житуху старопрежню, о чем поведала библиотечная девушка Нюша Гу-рулева, да еще прибавила: дескать, стишонки ладно выплетает, сколь уж тетрадок исписал блошинными буквицами. А стишонки либо со смешинкой — под гармошку тараторить, либо со слезинкой — одиноко петь на закатном байкальском бережку. Самое слезливое дивом дивным пропечатали в деревенской «сплетнице», и баргузинские книгочеи, в труху зачитав, ухайдакав бедную газетку, жалостливо вопили:

Беда, описанная Емелей в слезливой вирше, случилась с Кешей Чебуниным и его бравой женкой Тосей; чудом чудным отпустил Байкал хмельную семейку из свирепых объятий, и если Тося дала зарок пред иконой Пантелеймона-целителя и с той лихой поры водку на дух не переносила, то Кеша… зарекался не пить горькую, ну да, зарекалась коза не шастать в чужой огород, а как разошелся народ, шасть в огород… И тот Кеша, сторож сельсовета, мужичок мелкий, но балагуристый, тоже строчил куплеты, но лишь по красным дням и за бутылку. К дню милиции горланил:

А к дню сельского хозяйства Кеша Чебунин утешал народ:

На день рыбака, славил Степана Андриевского — байкальского промысловика:

Сам бывалый партиец, соратникам грозил:

Но сердобольным кедровопадьцам пали на душу Емелины вирши, и уже без осуда и остуда озирали земляки чудную емелину жизнь. В летнюю теплынь, как настывшие за долгую зиму древние воробьихи, кекдровопадьские старухи грели на завалинке ветхую плоть и дотемна судачили, разматывая хитросплетенные и пестрые клубки чужих затейливых жизней; так вот, древние воробьихи умудренно вырешили: дескать, Емеля — не дурак, Емеля — убогий, и посиживат у Бога подле порога, ибо остатню рубаху отдаст, не пожалеет. Воистину, дурак спялил бы с плеч и, не моргнув оком, всучил голому рубаху, воистину последнюю… двух зараз у Емели сроду не водилось… просолоневшую от пота, полуистлевшую на костистых крыльцах; но никто у Емели и не выманивал ветхое рубище, ибо жил тамошний народец без нужы и стужи — кормились от Байкал-моря и Баргузин-тайги. А уж фартовые охотники да загребистые рыбаки, те и вовсе беды не знали: баргузинского соболя промышляли, городским бабам-наряженам лихо сбывали. Трясли мошной в дорогих лавках, гостинцы выбирали: сапоги, дубленки — девкам и женкам, а школьную справу, книжонки — малым ребятёнкам. Но ежели порой в пустом загашнике блоха ночевала, то ествы — все одно, вдосталь, есть не переесть, и с ладной добычи не в урон кинуть и на Емелин двор кус гуранины да байкальского омуля на варю. Но фарт случался не всякий месяц, и Емеля, дурак же, обычно с хлеба на квас перебивался на пару с мамкой — вдовой солдаткой: наготы, босоты изувешаны шесты, но хошь вдругорядь в избе ни дров, ни лучины, а жили без кручины.

Завидливые мужики, что в погоне за гульбой и копейкой истрепали нервы в труху и до срока обветшали, злобились, глядючи на Емелю, коего годы не брали. Думали: нету печи о том, что в печи, потому и не стареет. В летах уже добрых, а на обличку — бравый парень: белорусый, кудреватый, с васильковыми очами и белёсыми, как у телёнка, мохнатыми ресницами — одно слово, девья сухота. Хотя Емеля винцом губы не марал, за девками не хлестал, но бабы судачили: страдал по Нюше Гурулевой, библиотечной девушке. Но дева сохла по Степану Андриевскому, байкальскому рыбаку, вот Емеля и смирился, попустился. Удил омулей, харюзей в Байкал-море, окуней, щук да сорогу в кедровопадьском сору, а в Баргузинском хребте брал черницу и брусницу, грузди, рыжики, и страсть как любил на гармошке играть.

Быстрый переход