|
В латаном нагольном полушубке, в серых катанках, подшитых сыромятной кожей, бродил Емеля по деревне с гармошкой на плече. Дурак дураком, а тоже повеселиться радый, ежели не постные дни. Во младые лета, бывало, на Масленицу сыпанет пригоршнями русский перепляс, и народ, хошь и гол как сокол, поет и пляшет до упаду, пока не свалится под куст. Да вот беда-бединушка: завели в деревне патефоны, потом магнитофоны, и… прощай емелина гармонь. Русский перепляс забыли, дикими зверьми завыли: «Варвара жарит ку-у-ур!..», запрыгали чумными козлами — одно слово, ведьмовский шабаш на Лысом хребте. Обиженно затихла Емелина гармонь в мышином чулане…
А тут позвали в ясли на рождественскую ёлку, и Емеля, рад-радешенек, летел по стемневшей деревне, прижимая к боку веселую гармонь.
До сей поры в Кедровой Пади гуляли на советскую ёлку, но Емеля не поленился, явился в ясли и внушил хозяйке тамошней, что русским грех веселиться в разгар рождественского поста: Боженька накажет за эдакий срам, а Бог не Микитка, даст в лоб, и вырастет шишка; мол, это фармазоны да антихристы — язви их в душу — поменяли православный стиль на безбожный новый, чтобы русские забыли свои исконные радения, а с ними и праведную душу. На Емелину радость ясельная хозяйка оказалась боговерущей, хотя и староверущей, и вырешила: быть двум ёлкам: сперва советской — к ей привыкли, а на Рождество Христово русской — с ней обвыкнутся. А в заначке еще и старый Новый год…
Бежал Емеля, радовался ёлке рождественской, хотя и дул метельный баргузин-ветер, — недаром Емелина кошка то в печурке спала, свернувшись клубком, то половицы скребла, ворожила метель. Вот и расшалилась Кедровой Пади варначья пурга, зазвенели лютые морозы, и тускло, испуганно мерцали сквозь вьюгу подслеповатые избяные окошки. Лишь в детских яслях тепло и цветасто светились высокие окна.
В сенях нос к носу сшибся с Кешей Чебуниным.
— Помнишь, Емеля, чо я тебе на школьной елке шептал?
— Как же, помню, помню…Об одном и думки теперичи. Шибко переживаю: єства в рот не идет, шеперится…
— Мне уж президент брякнул из Москвы: дескать, ждем Емелю, все глаза проглядели. Уж и портфель пошили, да не парусиновый — из сыромяти бычьей. Так что, паря, собирай манатки…
— Да мне собраться — подпоясаться… Инвалидну пенсию получу да и тронусь с Богом.
— Да уж поспешай, а то прощелыги в Кремле опять беду удумают… нашу Падь Кедрову китайцам продадут.
— С их станется — не родно, дак не больно… Одно в толк не возьму: как же тебе, Иннокентий Демьяныч, президент брякнул? Вы же не в ладах: Борис — демократ пьяный, а ты — коммунист рьяный…
— Нужда прижала, вот и брякнул…
— Ну, ежли нужда прижала… Может так прижать, до кустов не добежать…
— Емелюшка, самоловы мои глянул?
— Глянул, Иннокентий Демьяныч, коль просил.
— Море, поди, наудил, — Кеша не постеснялся, рассмеялся, — ты же рыбак фартовый. Я уж крапивны кули под рыбу зачинил. Сами не упрем, так коня наймем.
— Ноне без фарту, Иннокентий Демьяныч. Подвел Карл Маркс — безбожник же… Говорил, паря, Никола Чудотворец надежнее… А так… одну щучку заудил, и ту отпустил.
— Пошто отпустил-то, Емеля?
— О-ой, паря, диво-то какое вышло… Но после обскажу — ребятёшки ждут.
Залетел Емеля на елку, сметнул полушубок и, накинув на плечи потертые, забахрамевшие ремни, нежно обнял родимую, дыхнул на озябшие руки, и-и-и… полетели пальцы вприпрыжку по басам и ладам. Ожили ребятишки, гуртясь подле разнаряжен-ной кумушки-елки.
Елка-кума уже отпотела в тепле и сочно, влажно зеленела, и чудилось: посреди вьюжной зимы милостью Божией опустилось детишкам таёжное лето с хвойным смолистым духом. |