|
Конец XX века — сентябрь 2006
ДВОРНИК. СКАЗ О ЗАХОЛУСТНОМ ПИСАТЕЛЕ
Всплыло солнце над байкальским хребтом, над сумеречным чернолесьем, домовито, с хозяйским прищуром оглядело землю: серебристо играет чешуйчатая рябь на ангарской стремнине, тает густо-зеленая, лешачья тень под высоким становым берегом, теплеет рыжий суглинистый яр, издырявленный норами, откуда выпархивают, заполошно снуют по-над самой рекой стрижи, и, ухватив мошку либо зоревого комара, ныряют в дуплица, кормят прожорливых чад; просыпается скошенный луг на яру с гладко очесанным зародом сена, оживает прибрежная деревня-малодворка с вековечными седыми избами, матерыми амбарами, «черными» банями, ладными завознями, сеновалами, людскими и скотными дворами.
Взошло красно солнышко из таежного хребта и обмерло, словно румяная со сна, щекастая молодуха, провожая в поле буренку, вдруг сомлела у поскотинных ворот, блаженно и бездумно отпахнув глаза, омытые ключевой водой до небесной синевы: Божуш-ко ты мой милостивый, экое райское диво разлилось по утренней земле.
Вот и Краснобаев Иван, молодой заправский дворник, на пару со светилом ласково озирает чисто прометенную, вылизанную усадьбу в музейной деревне-малодворке Тальцы, потом прячет метлу под высокое крыльцо, чтоб не искушала проказников, — дальше положишь, ближе возьмешь, и, чуя в душе лад, в мышцах отрадную усталь, смущенно улыбается — блазнится дворнику: жена богоданная, синеокая, с русой косой на млечном плече, выглядывает из зорево пылающих окошек, любуясь Иваном. Не шибко и красовитый, не франтишко завитый — пучеглазый и носатый, большеголовый и осадистый, вроде в корень ушел, но работящий, домовитый, двужильный, не мужик, яремный бык, на коих бабы в войну целик драли, пашню пахали. Не присядет, сердечный, от темна до темна пашет в поте лица, чтобы ей доля да холя, чтоб и чадушки-оладушки зрели, спели, наливались силушкой, набирались ума-разума. Чуя спиной ласковый погляд, степенно, вразвалку шагает Иван к свежерубленым баракам, что желтеют на угоре, за картошечным клином, буйно истекающим белым, сиреневым цветом, за ручьем, что утробно журчит в лохматой кочкаре и густой осоке. В янтарно смолистом бараке Иванова тенистая дворницкая камора, утаенная черемушным и бо-ярковым плетевом — отрадно жить в глухой и прохладной тени, когда на воле — белый зной, плавящий душу и память. В каморе той, сменив метлу на гусиное перо, куда впихал черный стержень, в горьких и сладостных муках денно и нощно плетет Иван сказы и бывальщины, а то и на простушку-повестушку замахнется, а как испишет мелким бисером светло-серые четвертушки, — отстучит исписанное на машинке.
Выйдя за деревенскую околицу, Иван замирает — вроде зов нежно колыхнул ухо — снова оглядывает музейные подворья, похожие на ряженых мужиков и баб, и снова плетет им песнь, заздравную и заупокойную словно взаправдашней деревухе-вековухе, которую Иван запечатлеет на своей гремучей и скрипучей ветхозаветной машинке. И будет такой зачин…
«Не ветшая в насмешку над мертводушным и душным, бетонно стылым жильем, столетние избы мудро и покойно, с погостовой отрешённостью от жизни, красуются на ангарском яру, вросши в берег закаменевшими, лиственничными корнями, словно и не рубили их мужики русские, а избы взросли из земной тверди и заматерели, как взрастают и матереют кряжистые листвени, сол-ноликие сосны, подпирающие небесный купол.
Подле русской сибирской избы явственно чуешь сухой, белесый, протяжный и распевный лад крестьянских будней: вот заголосил бывалый петух, ревниво подхватился молодой, задорный, и, разбуженный певнями, зоревый свет с виноватой поспешностью стирает с морщинистых венцов ночную хмурь, увеселяет сруб золотистым теплом; вот в стайке глухо взмыкнула корова, ей подтянула соседская, потом вдоль улицы поплыла рассветная песнь пастушеского рожка; а вот щекастая, розовая со сна, дородная молодуха опустилась по лесенке из сеновала и, смущенно оправляя сарафан и выбирая из волос приставшие сухие былки, счастливо улыбается, вспоминая чаровные сны, любуется утренней синеве, потом, схватив ведра и коромысло, раскачисто плывет к реке, над которой стелется молочный туман; а вот, напоивши коня, вздымается с яра крутоплечий мужик, при виде молодухи замирает в седле, но не зарясь греховно на бабье обилие, но дивясь чадородной мощи, что сродни хлебородной матушке-земле. |